Дремавшая рядом со мной интеллигентная старушка в шляпке и с ридикюлем проснулась и с отвращением шепчет:
— Боже мой, за что боролись, за что гибли, чего добились?
Странно, я с ней согласна и не согласна. Ведь и мы, да и она тоже в молодости хотели быть модными и красивыми. Так чем же они так не похожи на нас?..
Сидящая с другой стороны от меня тридцатилетняя элегантная «совслужащая», которая до этого, пользуясь свободными десятью — пятнадцатью минутами, вместе со своей приятельницей, закрыв глаза, подставила свое напомаженное лицо под лучи летнего солнца, широко открытыми теперь глазами смотрит на интуристку и осевшим от волнения голосом произносит:
— Посмотри на сумочку, одна цепь, что через плечо… Ведь это же серебро! В ней же килограмма два! Ты представляешь, сколько она стоит?!
Приятельница, сидевшая до этого с застывшим казенным лицом, открывает сначала глаза, а затем и рот, она перестает следить за лицом (чтобы не было морщин!) и становится милой-милой простушкой: И если бы она сунула еще и палец в ротик, я бы на месте любого мужчины не смогла бы удержаться от желания поцеловать ее. Наверное, в детстве она была очаровательным ребенком!
Я отрываюсь от моих «юных друзей» и смотрю на иностранку: что там за сумочка, от которой пересыхает в горле? Смотрю и чувствую, что у меня не только горло пересыхает, но и мое бедное больное сердце, которое я так старательно выгуливаю по часу в день на бульваре, готово разлететься на части…
Мерно покачиваясь на могучем бедре блондинки, висит на тяжелой красивой цепи изящная продолговатая сумочка, отделанная серебром. На темной тончайшей коже, из которой она сделана, могучий орел распростер свой крылья…
В глазах темнеет, а в ушах звенит мелодия давно забытой песенки:
Люба, Любушка!
Любушка, голубушка…
Туман слабеет, сквозь закрытые веки невольно, предательски скатываются слезы.
Яркий летний день на черноморском пляже. Мишка во все своей двадцатилетней красе. Правда, современные мальчики и девочки прыснули бы со смеха, глядя на его «семейные» трусы, но зато сам Мишка всегда и у всех вызывал восторг. Высоченный, пышноволосый и улыбчивый, он был похож на доброго великана в молодости. На всю ширину его атлетической, мальчишески чистой груди огромный орел распростер свои крылья и несся над пеной морской, унося в когтях красавицу русалку, за которой, сливаясь с волнами (до самых «семейных» трусов), лились золотым потоком ее длиннющие волосы. Наколка была уникальной. Привез её Мишка на себе из кругосветки, вместе с жесточайшим взысканием, но зато она стала заветной мечтой всех ребят и темой для вздохов девчонок.
— Zum Andenken, — бросила эсэсовка, уходя из комнаты, непонятную тогда ему фразу, запомнившуюся на всю жизнь. — Zum Andenken, — и, пьяно хохотнув, она ушла, сжимая в руке кусок окровавленной кожи, которую срезала не очень острым, обычным ножом с груди матроса, лежавшего на полу комнаты, измученного пытками, истекающего кровью.
Миша был не первым и не последним. Уникальные сувениры из концлагерей текли в Германию.
Недаром немцы побывали на берегах Черного моря. Милые сувениры из ракушек, которые раньше увозили «на память» отдыхающие, навели их на оригинальные мысли.
Чинные отцы семейства, любящие мужья, влюбленные женихи слали уникальные сувениры германским женщинам.
— Zum Andenken! — сердечко из розовых, покрытых лаком ноготков ребенка.
— Zum Andenken! — рамка из изумительной формы ногтей.
— Zum Andenken! — подушечка для иголок в обрамлении белоснежных зубов.
— Zum Andenken! — сумочка из татуированной кожи.
И, конечно, незачем знать сентиментальной фрау, что все это срывается с живых людей во время пыток. Зачем знать нежным матерям и невинным девушкам Рейха, что по волоску выдергивают волосы из бороды людям, доводя их до умопомешательства?
— Zum Andenken! — плетеные кашпо, занавески, абажуры из человеческих волос.
— Zum Andenken! — искусственные цветы из детской кожи.
— Zum Andenken! — крестики из косточек новорожденных
В Ташкенте, куда Мишка приехал на побывку к бабушке в то предвоенное лето, он разбил все девчоночьи сердца. Каждая хотела быть красивее и наряднее всех, чтобы он бросил на нее благосклонный взгляд, а наши парни все без исключения хотели походить на Мишку. Даже пижон и блатяга Борька-Блин, гроза всего квартала, в своей «американке» (клетчатой кепке с кожаной кнопкой, которую он носил даже в июньский зной), поблек, выцвел, и его изумительно прицельные плевки сквозь зубы утратили всю свою неповторимость в сравнении с Мишкиным «лирическим свистом». Свистел он мастерски! Мог исполнить любой мотив и под собственный аккомпанемент так лихо бил чечетку, что даже его бабушка «из бывших» позволяла ему это «неприличное занятие — танцевать на улице».
На какие ухищрения мы ни пускались, отправляясь вечером на танцплощадку! Все шло в ход: и теткина губная помада, и мамины туфли на каблуках (надетые, естественно, без её ведома), и бабушкин носовой платочек с кружевами. Ох, как хотелось нам быть нарядными!
— Бессовестные свистушки, — шипела нам вслед Мишкина бабушка, встряхивая седыми буклями, — вешаются на шею мальчику!
— Девчонки! На губах молоко не обсохло, а как себя ведут, — зло пыхтела толстенная, молодящаяся, с ярко-бордовыми волосами, покрашенными красным стрептоцидом, кассирша танцплощадки — дама лет под сорок. — Этим только волю дай, порядочным женщинам и мужчин не оставят!
Играл духовой оркестр. Редкие фонари в аллеях парка превращали ночь в нечто нереальное. Едва освещенные деревья казались непроходимой чащей, листва была, как декорация театра. Из тени выныривали и вновь исчезали люди, а здесь, на танцплощадке, на этом пятачке с ярко-голубой раковиной, внутри которой укрывался оркестр, сияли лампочки, стайками, хихикая и бросая кокетливые взгляды, перепархивали девчонки, стояли группами или по двое «старушки» (девушки лет двадцати — двадцати пяти), на низеньком заборчике висели женщины и заглядывали в щели любопытные глазенки детей. Мужчины всегда собирались в одном углу. Звездой первой величины казался нам среди них Мишка. Заняв законное место Блина, слева от входа, широко расправив грудь (со специально расстегнутой рубашкой), он играл мышцами, и орел оживал, а волосы девушки вздрагивали у него на животе.
— Безобразник, еще штаны расстегни! — орала на него кассирша, но Мишка игнорировал ее, а мы понимали, что это она от злости, что он на нее не смотрит.
Люба, Любушка,
Любушка, голубушка! —
поет певица на маленькой эстраде, мы «открываем» фокстрот (естественно, девчонка с девчонкой) и видим, как на площадку входит Люба. Первая красавица нашего квартала. Сам Блин не решатся ее провожать, он только заигрывает. На белой в сборках блузке значки ворошиловского стрелка, ГТО I-й ступени и, недосягаемая мечта девчонок (мы все считаемся маленькими), — голубой раскрытый парашют. Да, наша Любушка парашютистка, и радистка, и испанский учит, и косы у нее самые длинные, и вообще она счастливее нас всех: ей уже исполнилось девятнадцать лет! Но!.. И наша гордая недотрога Любушка оказалась бессильной перед этими могучими орлиными крыльями: на мизинце у Любушки ярким огнем сияет стеклышко в новом колечке. И идет она мимо Мишки, далеко отставив пальчик, чтобы заметил гордый матрос это специально для него надетое украшение. Но Мишка смотрит не на колечко, а на ее тугие длинные косы и не может оторвать взгляда…
Люба, Любушка! Через год ты вернулась с фронта, куда ушла добровольцем, уже не только без кос, но и без грудей, вырезанных во время пыток. Партизаны освободили ночью свою радистку, точнее то, что от нее осталось… А в госпитале она узнала, что к тому же и беременна. В первый день, когда ей врач позволил встать с постели, она повесилась в душевой.
Вернулся живым с войны к своей совсем одряхлевшей и почему-то ставшей доброй бабушке и Мишка. Худой, едва стоящий на костылях, какой-то ссохшийся и вроде ставший ниже ростом, с редкими седыми волосами. А на месте его уникальной наколки — осталось… Zum Andenken!
Да, этого никогда не забудешь.
Борька-Блин, каким-то странным образом так и не попавший на фронт и даже нигде не работавший все это время, увидав Мишку издали, гордо сплюнул окурок американской сигареты, еще глубже засунул руки в «клеша» и, победно задрав голову, понес свой моднейший, до дикости яркий и широкий галстук навстречу бывшему сопернику, выглядевшему теперь таким невзрачным и жалким.
Уже почти поравнявшись с матросом и приготовив свой коронный плевок на носок ботинка соперника, он вдруг увидел его глаза и, как бы наткнувшись на невидимое препятствие, сник, вытащил руки из карманов и нырнул на другую сторону улицы.
Вот оно! Во мне возникает давно забытое чувство бойца. Хоть и считали нас маленькими, но на долю тех, кто стал добровольцами, войны достало. И так захотелось подарить это чувство бойцовской силы, незабываемой ненависти, радости жизни — всю полноту и счастье доставшегося на долю нам, оставшимся в живых, этим заблудившимся в самом центре Москвы «хиппующим» беспризорникам, что даже сердце защемило. Ведь они никому не нужны, эти «лишние» дети занятых родителей…
Громкий щелчок ридикюля моей соседки заставил меня оглянуться. Старушка вытащила платочек с кружевами и незаметно старалась промокнуть им глаза, полные слез. Я проследила за ее взглядом. Тоненькая, голенастая девушка с распущенными волосами, никого не видя, протянув вперед руки и раскрыв как для поцелуя губы, летела, почти не касаясь земли, а навстречу ей, вынырнув из подземного перехода, с тюльпанами в одной и кейсом в другой руке спешил юноша. Люди невольно расступались, давая им дорогу. И вот они вместе! Парень не сводит с нее глаз, а руки заняты… Это длится всего мгновенье. Он неумело сует ей в руки цветы, бросает «модерный» кейс, и они замирают в поцелуе.