– Вирыте, вашбродь, аж в печенке свербыть. Так курить охота, що и сказать не можно, – виновато улыбается, словно оправдываясь, Скиба, которому Гамалий дал табачку из своего запаса.
Яркая луна освещает притаившихся в траве людей. Свежескошенная трава полна душистых запахов луга. Химич лежит рядом со мною и хвастливым тоном рассказывает Аветису о каком-то романтическом приключении, выпавшем на его долю в станице.
– Он старый, а она, мельничиха, молодая. Ну а я, надо сказать, казарлюга был хоть куда, справный. Она от меня, а я за нею. Она – круть на сеновал. И я туды же, схватил ее за руку, а она это луп-луп на меня глазами, делает вид, будто сомлела…
Я не слышу окончания романа сластолюбивого прапора, ибо до меня доносится голос Пузанкова, с увлечением рассказывающего слушателям:
– А травы там, не соврать, дуже богато. Ну, не хуже этой буде. От уж, братци мои, и покосилы мы тоди.
– Ну и что ж, так они вам и дали косить? – недоверчиво вопрошает чей-то голос.
– А то мы их пыталы? Косилы по приказу атамана. Тут один ногай не стерпел – хвать, окаянный, за наган да в нас…
– Ну и что?
– Та ничего, наша взяла.
– А траву – вам?
– Нам, – удовлетворенно заканчивает Пузанков.
Разговоры мало-помалу стихают и уступают место мерному храпу заснувших казаков. Караулы расставлены на своих постах и охраняют наш сон. Дневальные заботливо посматривают за стреноженными и сбатованными конями, чтобы они не разбрелись и не затерялись среди ночи.
Рано утром меня будит встревоженный вахмистр:
– Вашбродь, ероплан.
– Аэроплан?
– Так точно. Будите командира.
Я расталкиваю Гамалия.
– Где аэроплан?
– Вон, вашскобродь, еле видать, – указывая рукой на серый горизонт, говорит Никитин.
После некоторых усилий ловим черную точку в наши шестикратные «цейсы». Так и есть. Это, несомненно, летящий в нашу сторону аэроплан. Но чей? Свой или врага? Скорее всего, последнее.
– Сейчас же спрятать коней, завести в кусты и, пока не дам приказания, не выводить. Казакам лечь в траву! – кричит Гамалий.
Люди быстро разбегаются по кустам, кони заведены в самую глубь треугольника и совершенно скрыты от глаз воздушного наблюдателя. Пулеметчики наводят на светлеющее небо черные стволы невидимых в траве пулеметов. Рокотание мотора слышится сильней, черная точка растет и выплывает на светлый фон. Огибая лес, аэроплан проносится на значительной высоте, летит в сторону пройденной нами пустыни. Казаки высовываются из травы и провожают шуточками стальную птицу:
– Политила шукать доли.
Черная точка делается меньше и наконец сливается с облаками; только глухо рокочет мотор да потревоженные птицы стаями носятся в воздухе, оглашая долину испуганным свистом. Гамалий опускает «цейс» и говорит:
– Кажется, мы у цели. Аэроплан английский и, вероятно, послан для наших розысков.
От изумления Химич глупо крякает и раскрывает рот. Радостный гул пробегает по сотне. Слова командира электризуют казаков.
– Свой ероплан! Англицкий! – несутся радостные восклицания, заражая надеждой измученных людей.
Взбодренные словами Гамалия, они радостно машут шапками и, не боясь обнаружить себя, вылезают из кустов, стараясь хоть краем глаза разглядеть скрывшийся в облаках самолет.
– Теперь близко, мабудь, скоро и дойдем.
– Давай бог! – поддерживают довольные голоса. – Помаялись немало, треба и отдохнуть.
– По коням! – гудит голос есаула.
Едем, пригибая высокую, сверкающую росой траву. Усталости как не бывало. Аэроплан развеял сомнения и неуверенность. Тяжелый путь, зной, убитые товарищи и страх за себя – все забыто и рассеялось как дым. Востриков, несмотря на разболевшуюся рану, потешает прибаутками казаков. Взрывы смеха пугают притаившихся в траве птиц.
– Очумели от радости, жеребцы, – кивая в сторону смеющихся, говорит вахмистр, – ровно живой водой сбрызнули. Ну и то сказать, вашбродь, много муки на себя приняли, не дай бог никому. Спасибо вам да командиру: без вас нам бы не дойти.
Я гляжу в ясные глаза Никитина и чувствую невыразимую радость от простых слов честного малого.
Ой на гори та женьци жнуть,
А по-пид горою яром, долыною
Козаки идуть…—
затягивает вполголоса запевала. Певцы негромко подтягивают старинную запорожскую песню, разливающуюся по сонной равнине. Гамалий довольно усмехается:
– Пусть поют. Впереди еще немало трудностей, конец пути неблизок, а такая бодрость духа доведет нас до англичан.
Я еду рядом с ним. Мы отделяемся от сотни. Есаул продолжает:
– Я не уверен, был ли это на самом деле союзный аэроплан. Думаю, что да. Его окраска, направление и моя редко обманывающая меня интуиция говорят за то, что это был английский самолет. Но так или иначе необходим был хороший подъем, который подбодрил бы и освежил казаков. Я не ошибся в своих расчетах. Сейчас мне не страшен целый батальон регулярной турецкой пиады[44].
Цель оправдывает средства, и я внутренне согласен с есаулом, но мне почему-то не хочется повернуться лицом к весело поющей сотне. Я вспоминаю ясный взгляд Никитина и его просто сказанные слова: «Не дай бог, сколько муки приняли на себя казаки», – и мне становится тоскливо от залихватской песни.
Переходим вброд неглубокую речонку и, напоив коней, снова двигаемся в путь. Веселая бодрость не покидает казаков, и только отсутствие табака мучает людей.
– Ничего, вот придем к английцам – они каждому по фунту отвалят, – шутит Химич.
– А кто их знает? Они, может, через фронт добры, а как по соседству станут, так, может, еще хуже сталоверов. Эх, веселое горе, казацкая жизнь!
– Это правда. Добер топор до бревна; как поцелует – бревну смерть.
– А бис их знае? Балакают люди, що английцы ти ж сами нимци.
– Тож порося, только ростом с карася, – подхватывает Востриков.
– Хо-хо-хо! – заливается сотня, забыв на минутку об отсутствующем табаке.
Делаем привал. Дозоры спугнули пару бурых лисиц, во всю прыть улепетывающих по равнине. Казаки с удовольствием гогочут им вслед.
– Видите, что значит допинг? Бодрый дух – великое, батенька, дело!
Казаки беспрестанно оглядываются назад, каждому хочется увидеть возвращающийся аэроплан. Иногда чей-нибудь прерывистый голос радостно возвещает:
– Летыть! Ей-богу ж. Он летыть.
Сотня устремляет взоры в указанную сторону и внимательно разглядывает совершенно чистый небосклон.
– Тю, ведьмак, так то ж карга, – неожиданно сплевывает в сторону Востриков, и смущенный наблюдатель под общий хохот прячется в ряды.
Аветис чувствует себя слегка нездоровым. Его лихорадит с самого утра и тянет ко сну. Фельдшер сует ему облатки с хиной и какие-то порошки. Переводчик пожелтел, осунулся и жалуется на отсутствие аппетита.
– Малярия тропическая, – стонет он, лязгая зубами и ежась от холода.
Через пять минут он настолько ослабевает, что его укутывают в бурку, покрывают дорожным плащом и кладут на походные носилки, на которых он продолжает дальнейший путь.
Снимаемся с места и идем опять. Странно, когда мы проходили по выжженным пескам пустыни и жарились под нестерпимыми лучами солнца, мы не имели такого количества больных, как теперь. Почти четвертая часть сотни ощущает слабость, озноб и болезненное головокружение. Даже Гамалий ослабел и принимает удвоенные дозы хинина. Тучи несносной мошкары и больших усатых комаров атакуют нас. Мелкая мошка забирается в рот, в глаза и буквально не дает дышать. Сырой луг, на котором сквозь травы просачивается вода, переполнен мириадами беспощадных насекомых, с неописуемой жадностью набрасывающихся на людей. Кони еле идут, мотая головами, тщетно пытаясь согнать облепивших их маленьких мучителей. Мы напрягаем силы, чтобы выбраться из долины и избавиться от этой новой напасти.
– Коли б був табак, воны бы дыму боялись, – выплевывая изо рта мошек, бормочет Гамалий.
Есаул явно заболел. Синие круги рельефнее выступают под глазами, и нездоровая бледность ясно свидетельствует о его состоянии. Слегли еще трое казаков. Осталось только двое свободных носилок, а малярия избирает себе все новые жертвы. Хина, принятая утром, не помогает, и число больных к вечеру удваивается. От утренней бодрости и оживления не осталось и следа. Понуро, еле-еле передвигая ноги, кони везут на себе выбившихся из сил, апатичных казаков, из которых добрая половина страдает от жестокого приступа лихорадки.
Гамалию худо. Силы покидают его. Стиснув зубы, он слезает с коня.
– Прихворнув, треба полежать, – говорит он и, не выпуская из рук повода, валится навзничь на траву.
– Иван Андреевич, ложитесь на носилки, – советую я.
– Нет не надо, малость отдохну. А вы езжайте дальше, не задерживайте людей, – едва слышно бормочет он, и я вижу, как его лихорадочно горящие глаза закрываются от нестерпимой боли.
Около командира остаются Горохов, фельдшер и вахмистр. Сотня, не обращая внимания, равнодушно проходит мимо. Наша колонна напоминает теперь передвижение тылового госпиталя. Изнуренные лица казаков бледны и искажены страданиями. Неудержимая дрожь трясет их, заставляя громко лязгать зубами. Некоторые не могут преодолеть мучительного приступа рвоты.
Мало-помалу проклятая мошкара отвязывается от нас. Сырой, топкий луг с его ядовитыми испарениями сменяется неровной долиной, окаймленной кое-где высокими холмами. Вечереет. Я беспокоюсь о командире, и к тому же состояние моих еле держащихся в седле людей заставляет меня остановиться на ночлег. Выбираю самый высокий холм и, подведя к нему сотню, спешиваю казаков. Половина из них сейчас же пластом валится на землю, забывая о еде. Усталые кони, повесив головы, не пытаются даже отойти от хозяев. Отбираю здоровых казаков и приказываю им стреножить лошадей. Забравшись на холм, оглядываю в бинокль окрестности. Химич, которого не берет никакая лихорадка, жуя сухарь, карабкается ко мне.