Господин во фраке возбудился, встал со скамейки, нервно обежал ее. Потом, вглядываясь в багаж, стал отбрасывать какие-то ящички, сумки. Наконец, найдя то, что искал, успокоился. В его руках был непонятный предмет, напоминающий коробку от торта.
–Это мамина коробка для шитья. Есть тут одна вещица. Где она? А вот – подушечка для иголок. Я очень хорошо помню, как мне, семилетнему шалопаю, пришло в голову на все иголки, воткнутые в нее, нанизать мух. В результате подушечка была изгажена. Мама плакала. Наверное, это был единственный раз в жизни, когда я почувствовал перед ней свою вину. Впоследствии ничего подобного не случалось – я был всегда прав.
Анатолий открыл коробку. Он выуживал оттуда какие-то лоскутки, шнурочки, тесемки, ленты, кружева и наконец выудил то, что искал.
–Новую подушечку я решил сделать сам. Вот она – кривой ежик. Мама тогда обрадовалась и поцеловала в макушку, сказав что-то про большой подарок. Ей было за тридцать, когда я родился. Женщина войны, вытянувшая счастливый билетик: ее Яшенька вернулся с войны живой, невредимый, с руками и ногами. Ей можно было позавидовать – умный, добрый, аккуратный, любящий. Он купил ей швейную машинку «Зингер» и не жалел денег на отрезы шифона, на шляпки и перчатки, туфельки и сумочки. Мария была модница. Ей вслед заглядывались мужчины. Столичная жизнь длилась недолго. После смерти отца она привезла в этот провинциальный город меня и швейную машинку «Зингер». Вот тут, в ее шляпной коробке, должны лежать шляпка, шарфик и перчатки цвета чайной розы. Где же они?
Опять руки Анатолия погрузились в коробку и осторожно извлекли почти бесцветный отрезок газовой материи. Он рассыпался на глазах. Анатолий осторожно отложил его и опять запустил руку на дно коробки. Оттуда он вынул сверток. Развернул старую газету и вынул конверт со старой пластинкой.
–Робертино Лоретти,– усмехнулся Анатолий,– как же! Он стал для мамы путеводной звездой и разбитой надеждой. Милая мама, как ты хотела, чтобы твой сын был таким же «золотым мальчиком». Ты уверяла всех, что у Толика голос не хуже, ему только надо выучить ноты и слова. Но мне не хотелось петь, мне хотелось смаковать папиросу в подворотне и кидать ножичек в старый пень. Откуда мама знала, что у меня замечательный голос,– не знаю, но это оказалось правдой. Петь я не пытался, но мелодии запоминал легко. Про мои необыкновенные способности ей рассказала школьная учительница, и мама абсолютно не удивилась. Очень хорошо помню, что к 45-летию Октябрьской революции нас всех построили в коридоре школы и велели петь «Варяг». Я, как всегда, волынил и кривлялся, но вдруг песня вошла в меня, и, бессознательно поддавшись ей, я запел. Это было так, словно запечатанный в тебе звук поднялся из груди и ударил в нос, как газировка,– приятно, щекотно, радостно. Я услышал, как мой голос взлетел выше хора, потом подскочил к потолку и вырвался из форточки наружу. Все затихли. Учительница строго обвела взглядом учеников.
–Кто?– cпросила она.– Кто пел?
Я, конечно же, не признавался, мало ли… Но те, кто стоял ко мне поближе, толкали и шикали, чтобы я вышел. Наконец по рядам пролетело: «Это Толик Каган. Он вдруг как запоет!» Пришлось выйти из толпы.
Наша учительница Софья Алексеевна была обо мне всегда самого плохого мнения, но при этом добавляла, что мальчик, безусловно, способный и может добиться в жизни многого, если не сядет. Теперь ей предстояло открыть во мне самые удивительные способности, о которых никто, кроме мамы, не догадывался.
–Каган, расскажи, почему ты никогда прежде не открывал рот и не пел?– спросила строго Софья Алексеевна, посмотрев поверх очков.– Мы не первый раз собираемся на спевки к праздникам, и мне непонятно, что тебе мешало запеть раньше? У тебя же уникальный дискант. Тебе 10 лет, и пройдет немного времени, как голос станет ломаться. Нужно показать тебя специалистам в этой области. Я поговорю с твоей мамой. А сейчас попрошу всех замолчать, а Анатолий нам споет песню «Варяг».
Я стоял, проглотив язык. Слов песни не знал и боялся, что все это закончится опять очередным колом за невыученное домашнее задание. Софья Алексеевна, не дождавшись ни звука, поняла, в чем загвоздка и попросила спеть все, что я хочу. Петь не хотелось, но и кол получать тоже. Я вспомнил пластинку, которую часто слушала мама. На ней пел мальчик на непонятном языке, но пел красиво. Я набрал в легкие воздух и затянул «Санта Лючию», подражая манере этого певца. По намокшим глазам учительницы я понял, что могу получить первую в жизни пятерку. Но все закончилось еще невероятнее. Софья Алексеевна села на стул, схватилась за сердце и сунула валидол под язык. Она прошептала:
–Невероятно! Второй Робертино Лоретти!
Потом я много раз в детстве слышал: «Он ничем не хуже итальянца, у него даже диапазон шире и тембр богаче». Это неожиданное открытие повлекло за собой поездку в город, прослушивание у профессора консерватории, направление на учебу в специальный музыкальный интернат. Вся эта история мне смерть как не понравилась. Наш дворовый авторитет и мой хозяин Севка Бутц, сплюнув сквозь выбитые резцы, называл меня канарейкой и ржал, как подорванный, заставляя взять самую высокую ноту. Он презрительно осматривал сшитый мамой костюм, повязанный галстук, новые ботинки и квадратную черную папку для нот с тисненым портретом волосатого композитора. Где же она, папка эта?
Не сразу удалось господину во фраке отыскать среди вереницы багажа ободранную нотную папку. Вынув ее из-под авоськи с фотоальбомами, он сдул пыль и развязал тесемки.
–Вот. Нотная тетрадь, «Сольфеджио» и композитор Бетховен с перевязанным горлом. Про перевязанное горло это Бутц заметил. Я сказал, что это мода была такая – шарф завязывать, а он задвинул меня своим авторитетом: «Ты, пацан, не в теме – Бетховену горло перерезали, и он стал немым». Я попытался возразить, что не немым, а глухим, но Бутц заткнул, как всегда, с полуслова, и я затих. Перед моим отъездом Севка загнал меня в угол и пригрозил, что сделает так, что меня вернут под конвоем и посадят в тюрьму. Артистом не стану, а буду на зоне песни орать. Я испугался. Что взять с десятилетнего пацана? Ехать мне и самому не хотелось, а хотелось быть похожим на Севку – грозу всей местной шпаны. Греясь в лучах его бандитской славы, я не понимал тогда, какое трусливое и подлое ничтожество Бутц. Многое не понимал сначала по сопливости, а потом по глупости. Да разве я один? Вся страна прогибалась под властью ничтожества. Я тоже строем ходил, но потом стал видеть и слышать другое. Голос собственный, например. Так ясно его услышал, что испугался. Поначалу он был слабый, еле слышный, потом окреп. Я его водочкой, девками глушу, а он – ни в какую. Однажды ночью раскомандовался: «Проснись! Встань! На колени!» Я ему – с какого такого бодуна? И вдруг сам не знаю, как получилось, только стою на коленях перед открытым окном. А из окна женщина на меня смотрит, и глаза у нее материнские.
И тут понимаю – Матерь Божья! Она и есть. Пришла и ждет. Горло перехватило, не продохнуть, что делать – не знаю. Рыдать хочется, а глаза сухие. Боль в груди невероятная и немота. Страшно стало, а в башке голос свой слышу: «Прости меня, мамочка, прости!» А потом одно за другим слова из горла полезли, да не простые, а молитвы покаянной. У кого, за что просил прощения – не знаю, да неважно это было. Наконец слезы полились, и сразу полегчало. Они были действительно горячие, лились по небритым щекам, а я старался глаза протереть, чтобы рассмотреть получше женщину эту в окне, да так и не смог. Колотило так, что зуб на зуб не попадал и, как не по своей воле, хотелось биться головой об пол и орать, вымаливая прощение. Была ли это Матерь Божья или моя несчастная мама – не знаю. Когда пришел в себя, то в пустом окне увидел розовеющее на горизонте небо. Понял тогда: новый день моей жизни наступает.
Господин Сухинин держал пластинку в руках. Он даже попытался что-то пропеть, но помешали воробьи, при первых же звуках шумно вспорхнувшие в небо. Анатолий вздрогнул и с грустью поглядел им вслед.
–Фррр! Шуррр! Ишь, разлетались. Я тогда тоже вроде испуганного воробья был. Из музыкального интерната сбежал. По всей стране меня искали, пока я попрошайничал и автостопом до дома добирался. Когда вернулся, то увидел поседевшую и постаревшую мать, которой уже было наплевать на музыку – нашелся, и слава богу! Но не к ней я вернулся, а под Севкино крыло. Бедная мама, как она страдала, а после моей первой отсидки в детской колонии тяжело заболела. Мой голос, как положено, прошел ломку, но природа, видимо, не хотела сдаваться. Голос вернулся и даже спас меня от большого тюремного срока, но это уже другая история, не имеющая никакого отношения к воспоминаниям о моей бедной маме. Она умерла, когда я еще не вышел на свободу. Умерла, раздираемая горем от непонимания того, что сделала не так. Почему Севка Бутц стал для ее сына важнее всего на свете – важнее славы, честной жизни, важнее матери? Почему его власть была сильнее?
Со стороны пристани донеслись звуки сигналов точного времени. Репродуктор, висящий над кассой, прохрипев, сообщил, что наступил полдень. Сквозь его щель робко просочились первые ноты «Санта Лючии». Анатолий подошел к кассе и постучал в окошко. Никто не ответил. Музыка лилась сверху. Казалось, что ею сейчас захлебнется все вокруг: и сквер, и воробьи, и сам господин в смокинге. Он рванул галстук и задрал голову к репродуктору. Он стоял, как в душе, под струями музыки в исполнении легендарного мальчика из далекого прошлого по имени Робертино Лоретти. Его лицо разгладилось, помолодело, а в уголках закрытых глаз блеснули слезы. Когда затихла последняя нота, упав из горловины репродуктора, господин очнулся. Он бросил на землю пластинку и стукнул по ней каблуком. Дальше на осколках старой пластинки им было исполнено нечто вроде дикой шаманской пляски, после которой он обессиленно свалился на скамейку.
–К черту все! Больно. Ух, как больно! Тяжело! Да, тяжело. Может, этот малахольный паромщик прав? Зачем этот груз? К черту все выбросить!