15.
В отличие от «Автобиографии дичайшего» (1928), Крученых на этот раз избегает открытой автобиографичности – постоянно как бы «соскальзывая» в тень, пряча свое присутствие на второй план. Он уже не пытается подчеркнуть свою роль в качестве лидера поэтической школы, как делал это в автобиографии и даже ранее, например, в записях конца 1910-х гг.:
я создал заумную поэзию
1) дав всем известные образцы ее
2) дав ей идею <…>
3) наконец, создав школу в которую входят: «переодетый» Крученых – Василиск Гнедов, Алягров, О. Розанова, И. Терентьев, Федор Платов, Ю. Деген, К. Малевич, И. Зданевич <…>16
В отличие от Бурлюка и Лившица, он старается избегать частных подробностей и деталей, даже малейшего налета сентиментальности и ностальгии, всего, связанного с понятием частного «быта» – в противовес историческому «бытию». В этом отношении характерны заключительные строки главы «Смерть Хлебникова»: «Хлебников умер 37 лет – в возрасте Байрона, Пушкина и Маяковского», – в которых Крученых намекает на особую символику числа, возводя этим смерть поэта в за ко но – мерную случайность, не зависящую от повседневных обстоятельств. В этом его позиция снова схожа позиции Пастернака «Охранной грамоты», «истолковывающего смерть поэта как „из века в век повторяющуюся странность“»17. Позднее, в разговорах с близкими друзьями, Крученых не раз возвращался к этому, связывая смерть Маяковского с его вступлением в РАПП в 1930 г. и интерпретируя события гораздо более откровенно18. Этим же можно объяснить и его резкий выпад в главе «Сатир одноглазый» против вполне оправданных рассуждений критиков о главенстве эротики в поэзии Бурлюка. Чуковский писал о Крученых: «Эротика в поэзии ненавистна ему, и вслед за Маринетти он готов повторять, что нет никаких различий между женщиной и хорошим матрасом. „Из неумолимого презрения к женщине и детям в нашем языке будет только мужской род!“ – возгласил он в одной своей книжке»19. Замечание Чуковского, однако, поверхностно и не совсем справедливо по отношению к эротической поэзии самого Крученых – дело совсем не в «презрении к женщине», а в презрении к известной идеологии «серебряного века», возводящей культурологическую модель «женственности» в абсолютный идеал. Позиция Крученых в разработке теории футуризма связана, в первую очередь, с его идеей «героической поэтики», которой он оставался верен до конца жизни.
В 1917 г. Бердяев, расширяя чисто эстетическое понятие футуризма до сферы мировоззрения, писал: «Нужно принять футуризм, постигнуть его смысл и идти к новому творчеству… Футуризм должен быть пройден и преодолен, и в жизни, и в искусстве. Преодоление же возможно через углубление, через движение в другое измерение, измерение глубины, а не плоскости, через знание, не отвлеченное знание, а знание жизненное, знание – бытие»20. Любопытно, что предложенный им и, казалось бы, совершенно отстраненный от идей и позиций футуризма, «путь преодоления» находит непосредственную параллель в словах Крученых, сказанных им тремя годами раньше и характеризующих собственно идею «будетлянского» искусства: «Раньше мир художников имел как бы два измерения: длину и ширину: теперь он получил глубину и выпуклость, движение и тяжесть, окраску времени и проч. Мы стали видеть здесь и там. Иррациональное (заумное) нам так же непосредственно дано, как и умное»21. Эта концепция иррационального (или «нутряного», как пишет Крученых в главах о Маяковском), совершенно неприемлемая для лефовской идеологии, остается гораздо более важной и глубокой в его творчестве даже в конце 20-х гг.
За строками другого текста, принадлежащего перу Ольги Розановой, столь же искренне приверженной идее футуризма, прочитывается скрытый намек на упомянутую статью Бердяева (работа Розановой «Кубизм, футуризм, супрематизм», о которой идет речь, была написана около 1917 г.). Оценивая значение футуристического периода, Розанова писала, что «футуризм дал единственное в искусстве по силе, остроте выражения слияние двух миров – субъективного и объективного, пример, которому, может быть, не суждено повториться. Но идейный гностицизм, футуризм не коснулся стоеросового сознания большинства, повторяющего до сих пор, что футуризм – споткнувшийся прыжок в ходе мирового искусства – кризис искусства (курсив мой. – Н. Г.). Как будто бы до сих пор существовало какое-то одно безличное искусство, а не масса ликов его по числу исторических эпох… Футуризм выразил характер современности с наивысшей проницательностью и полнотой»22.
Футуризм внес в предшествующее ему «усталое» искусство ту жизненно необходимую прививку нового, прививку «возрождающегося варварства, без которого мир погиб бы окончательно»23. В глазах наиболее чутких к ритму времени представителей русской культуры «серебряного века» это было главным достоинством футуризма.
Непосредственно знакомясь с текстами раннего русского футуризма (и неохватным кругом интересов участников этого движения – достаточно вспомнить хотя бы имена Вальдемара Матвея (Маркова), Матюшина или Хлебникова) нельзя не поймать себя на мысли о том, что такое эффектно сформулированное определение «варварского неведения», оправданное с позиций современной футуризму и чуждой ему социальной цивилизации, во многом поверхностно. К примеру, в круг чтения Крученых за два месяца 1916 г., наряду со многими литературными и научно-популярными «новинками», которые Крученых просматривал регулярно, входили: поэзия Франсуа Вийона, проза Мережковского о Толстом и Достоевском, «Язык как творчество: психологические и социальные основы творчества речи. Происхождение языка» (Харьков, 1913) А. Л. Погодина, статьи о сектантстве и старообрядчестве, в частности, Д. Г. Коновалова «Религиозный экстаз в русском мистическом сектантстве» (Богословский вестник. 1908. Апрель), «Патология обыденной жизни» и «Толкование сновидений» Фрейда, «Автоэротизм. (Для врачей и юристов)» (СПб., 1911) профессора Гэвлока Эллиса (последнюю работу Крученых использовал для подготовки своей книги «Тайные пороки академиков».)
Подчеркивая различия футуризма итальянского и русского, Крученых писал в одной из статей: «В искусстве может быть несоглас (диссонанс) но не должно быть грубости, цинизма и нахальства (что проповедуют итальянские футуристы) – ибо нельзя войну и драку смешивать с творчеством. Мы серьезны и торжественны, а не разрушительно грубы…» Для русских поэтов и художников итальянская идея нового «универсального динамизма» и ритма, как проявление, созвучное бергсоновской идее витальности, трансформировалась в статьях Крученых в «футуристический сдвиг форм», слова и образа. Уже в самом названии одной из книг – «Взорваль» – подразумевается разрыв, резкий сдвиг, взрыв форм. Императивное «Читать в здравом уме возбраняю!»24 – через слово как таковое заставляет обратиться читателя к жизни как таковой, к ее органической иррациональной сути, существующей вне всякого канона.
В своей зауми Крученых апеллирует не к логике читателя и его умению разгадывать словесные ребусы, не к книжному знанию, а к «знанию-бытию», к логике – вернее, алогизму – подсознательного, сна, как бы минуя сложившиеся языковые системы. Влияние фрейдистской теории «работы сна» и деформации речи в снах, в частности, концепции «сгущения» и «смещения», на сдвигологию Крученых требует отдельной статьи. Многие примеры искажения слов и их детальная интерпретация в «Толковании сновидений» Фрейда несомненно послужили моделью для Крученых в разработке механики зауми. Удивительно, что до сих пор никто из исследователей, по сути, не обратил серьезного внимания на многочисленные ссылки самого Крученых на Фрейда в своих работах. Между тем интенсивное изучение поэтом трудов Фрейда хронологически совпадает с разработкой им теории заумного языка и его основных формотворческих принципов.
За внешней эпатажной «грубостью» и «неведением» футуризма, этого «рыжего» русской культуры, сознательно напялившего на себя своего рода «ослиные уши», дразнившие критиков, стоит явление гораздо более сложное. «Художник увидел мир по-новому, и как Адам, дает всему свои имена», – провозглашалось в «Декларации слова, как такового»25. И в этом смысле нигилистическое «неведение» футуризма скорее восходит к теологической традиции «ученого незнания», выраженной в трудах Мейстера Экхардта и Николая Кузанского, точно так же, как и название одной из выставок Ларионова, «Ослиный хвост», апеллирует не только к скандалу в парижском Салоне – но и намекает (опять же, через возможное посредство «Так говорил Заратустра» Ницше26) на средневековый карнавальный по духу «Праздник Осла», одно из проявлений «ученого незнания» в эстетической сфере. Анархическая антиканоничность раннего русского авангарда была не средством эпатажа, а средством постижения мира – футуристы видели свою главную задачу как раз в том, чтобы «взорвать» изнутри набившие оскомину клише «идеала» и «красоты», академические, символические и прочие традиционные схемы рационального восприятия, обусловленного бременем «знания», чтобы увеличить этим «территорию» искусства, приблизив его к самой материи бытия. «Нас спрашивают об идеале, пафосе? – Ни хулиганство, ни подвиг, ни фанатик, ни монах – все Талмуды одинаково губительны для речетворца, и остается всегда с ним лишь слово как (таковое) оно»