Таким наутро представился мне вечер в ТУМ'е. Каждое слово и движение как бы прятались за собственный двойник, который я видел сдвинутым зрением, сдвинутым ещё неизвестными мне самому страницами этой книги (стр. 55).11
Текст книги «Пропевень о проросли мировой» написан самим Филоновым. Эта драматизированная «Песнь о Ваньке Ключнике» и «Пропевень про красивую преставленницу». Написаны они ритмованной сдвиговой прозой (в духе рисунков автора) и сильно напоминают раннюю прозу В. Хлебникова.
Вот несколько строк из этой книги:
в кровь переливает струями гостя и бредит ложномясом…
евым едом въели опинается медым ясом…
Утопает молчалив утопатель…
Промозжит меч… полудитя рукопугое…
Вообще, мрачного в тогдашних произведениях и в тогдашней жизни Филонова – хоть отбавляй.
Особенно запомнился мне такой случай. Филонов, долго молчавший, вдруг очнулся и стал говорить мне, будто рассуждая сам с собой:
– Вот видите, как я работаю. Не отвлекаясь в стороны, себя не жалея. От всегдашнего сильного напряжения воли я наполовину сжевал свои зубы.
Я вспомнил строку из его книги:
А зубы съедены стройные.13
Пауза. Филонов продолжал:
– Но часто меня пугает такая мысль: «а может, это всё зря»? Может, где-нибудь в глубине России сидит человек с ещё более крепкими, дубовыми костями черепа и уже опередил меня? И всё, что я делаю, – не нужно?!
Я успокаивал его, ручался, что другого такого не сыщется. Но, видно, предчувствия не обманули Филонова: время было против него. Филонов – неприступная крепость – «в лоб» её взять было невозможно. Но новейшая стратегия знает иные приемы. Крепостей не берут, возле них оставляют заслон и обходят их. Так случилось с Филоновым. В наше время его – крепость станковизма – обошли. Его заслонили плакатами, фотомонтажом, конструкциями, и Филонова не видно и не слышно.
После войны14 я не встречался с Филоновым и мало знаю о его жизни и о его работах, но они мне рисуются именно таким образом: в его лице погибает необычайный и незаменимый мастер живописного эксперимента.15
Правда, я знаю, что в Ленинграде есть школа Филонова, что его среди живописцев очень ценят, но всё это в довольно узком кругу.16
Думаю, что только невысоким общим уровнем нашей живописной культуры можно объяснить неумение использовать такую огромную техническую силу, как Филонов. А между тем ещё в дореволюционное время загнанный в подполье и естественно развивший там некоторые черты недоверия, отрешённости от жизни, самодовлеющего мастерства, Филонов после Октября пытался выйти на большую живописную дорогу. Он тянулся к современной тематике (его большое полотно «Мировая революция» для Петросовета, фрески его школы «Гибель капитализма» для Дома печати в Ленинграде, портреты революционных деятелей, костюмы для «Ревизора» и пр.).17 Он тянулся к декоративным работам, к фрескам, к плакату, но поддержки со стороны художественных кругов не встретил. Может быть, здесь виновата отчасти всегдашняя непреклонность, «негибкость» Филонова, требующая особенно чуткого и внимательного отношения, в то время как всё складывалось, как нарочно, весьма для него неблагополучно.
В 1931 г. в «Русском музее» (Ленинград) должна была открыться выставка работ Филонова. (В течение последних 3–4 лет это уже не первая попытка!18) Были собраны почти все его работы, вплоть до конфектных этикеток, – около 300 названий! Две залы. Но тут долгая бюрократическая канитель – и выставка Филонова не была открыта, не была вынесена на суд советского зрителя!
Вот ещё последняя злостная деталь:
В 1931 г., встретившись с Ю. Тыняновым, я разговорился с ним о его последних работах. Тынянов признался:
– Меня сейчас очень интересует вопрос о фикциях. Их жизнь, судьба, отношение к действительности.
Мы обсуждали с Тыняновым его удивительную повесть «Подпоручик Киже» о фиктивной жизни, забивающей подлинную, и я заметил:
– Судьба вашей книги – тоже судьба этой описки, фикции.
– Как так?
– Да вот возьмём такую сторону её (литературной части я сознательно не коснулся) – рисунки в вашей книге сделаны, очевидно, учеником Филонова?
– Да.
– И учеником не из самых блестящих. Вот видите: подлинный Филонов пребывает в неизвестности, ему не дают иллюстрировать (или он сам не хочет?), а ученик его, очень бледный отсвет, живёт и даже как самая настоящая фикция пытается заменить подлинник!19
Кажется, Ю. Тынянов вместе со мной подивился странной судьбе Филонова, этого крупнейшего ультрасовременного живописца.20
Сатир одноглазый (о Д. Бурлюке)*
Давид Бурлюк – фигура сложная. Большой, бурный Бурлюк врывается в мир и утверждается в нем своей физической полновесностью. Он широк и жаден. Ему всё надо узнать, всё захватить, всё слопать.
Он хочет всё оплодотворить. Ему нравится всё набухшее, творчески чреватое.
Мне нравится беременный мужчина…
Мне нравится беременная башня
В ней так много живых солдат.
И вешняя брюхатая пашня,
Из коей листики зеленые торчат.2
Это голод неутолимый, постоянный, неразборчивый. Жадность его требует красок, и он разрисовывает себе лицо, надевает золотой жилет, а позднее, в 1918 г., – разрисовывает фасады домов, развешивает на них свои картины.3 Когда Бурлюку не хватает пищи или вещей, он готов их выдумать сам. Он делает это величественно и наивно, как делают дети, ещё неискушенные в масштабах нового для них мира и создающие свою фантастическую реальность.
Несмотря на вполне сложившийся характер с резким устремлением к новаторству, к будетлянству, несмотря на осторожность во многих делах, а порою даже хитрость, – Бурлюк так и остался большим шестипудовым ребенком. Эта детскость, закрепленная недостатком зрения, всё время особым образом настраивала его поэзию. Своеобразная фантастичность, свойственная слепоте и детству, была основным направлением, лейтмотивом в стихах Бурлюка.
Попробуйте, читатель, день-другой пожить с одним только глазом. Закройте его хотя бы повязкой. Тогда половина мира станет для вас теневой. Вам будет казаться, что там что-то неладно. Предметы, со стороны пустой глазной орбиты неясно различимые, покажутся угрожающими и неспокойными. Вы будете ждать нападения, начнёте озираться, всё станет для вас подозрительным, неустойчивым. Мир окажется сдвинутым – настоящая футур-картина.
Близкое следствие слепоты – преувеличенная осторожность, недоверие. Обе эти особенности жили в Бурлюке и отразились в его стихах. Он не верит даже мирнобегущей реке:
Желтеет хитрая вода.4
Он полагает, что глазомер – ненадёжная вещь. Нужны точность, линейка и циркуль:
На глаз работать не годится.
Житейская сверхпредусмотрительность Бурлюка однажды поразила меня. Как-то я и Бурлюк шли по городскому саду в Херсоне. Дело было вечером: Бурлюк вдруг поднял камень и попросил меня сделать то же.
– Зачем это?
– Возьмите, возьмите. Пригодится! – ответил Бурлюк. – Для хулиганов!
Я улыбнулся: житель Херсона, я никогда не слыхал о хулиганах в этом саду.
Если бы я был приверженцем биографического метода в искусстве, то весь футуризм Д. Бурлюка мог бы вывести из его одноглазия.
Я этого делать не буду. Всё же надо указать, что некоторые своеобразные черты одноглазого Бурлюка резко отразились в его творчестве.
Бурлюк замечает преимущественно сдвиги и катастрофы:
Но дальше грозней. Вот надвигается гильотина осени:
И эта мрачная природа населена жабами, разлагающимися гадами, трупами. Он замечает убийства и убийц. В стихотворении «Редюит срамников», озаглавленном впоследствии «Крикоссора», он пишет о ночном сборище каких-то тёмных личностей. В развалинах старой часовни они «сошлись обсудить грабежей дележи». «Гнев-слепец» (сравни «кривые палачи») довел их до ссоры: