К истории русского футуризма — страница 30 из 74

.

Энергичной самоутверждающей концовкой поэт как будто торжествует над могильными веяниями, формально преодолевает слабость голоса. Перед нами как будто прежний грозный Маяковский. Но в этой страстной и жестокой борьбе с самим собою силы его были надломлены. Новый, может быть даже ничтожный, комочек слякоти легко свалит великана…

Так в своих произведениях этот горлан всегда брал предельную ноту.

И все же пусть не подумает читатель, что я говорю о «роковой неизбежности» трагического конца человека-Маяковского.

Сил у этого надрывавшегося расхитителя энергии было еще много, и все хорошо знавшие поэта лично приняли его конец как тяжелую случайность, как «несчастный случай на производстве»19.

Маяковский и Пастернак*

Общая характеристика Б. Пастернака как поэта и прозаика не входит в мою задачу. Но я хочу коснуться одной части творчества Пастернака – его «исторических воспоминаний» о Маяковском как о поэте и человеке.

Это весьма любопытная сторона и, как мне кажется, самая «откровенная».

В «Охранной грамоте» Пастернак вспоминает эпоху раннего футуризма (1913-14 гг.), именуя это течение «новаторством»:

Новички объединялись в группы. Группы разделялись на эпигонские и новаторские. Эпигоны представляли влечение без огня и дара. Новаторы – ничем, кроме выхолощенной ненависти, не движимую воинственность. Это были слова и движения крупного разговора, подслушанные обезьяной и разнесенные куда придется по частям, в разрозненной дословности без догадки о смысле, одушевляющем эту бурю1.

Своеобразное определение новаторства! И право же, оно подстать лишь «перепуганному дачнику»!2

Но это определение – не случайно. Дальше оно развивается, растет и вширь и… вглубь.

Между тем в воздухе уже висела судьба гадательного избранника. Почти можно было сказать, кем он будет, но нельзя было еще сказать, кто будет им. По внешности десятки молодых людей были одинаково беспокойны, одинаково думали, одинаково притязали на оригинальность. Как движение новаторство отличалось видимым единодушием. Но, как в движениях всех времен, это было единодушие лотерейных билетов, роем взвихренных розыгрышной мешалкой. Судьбой движения было остаться навеки движением, т. е. любопытным случаем механического перемещения шансов, с того часа, как какая-нибудь из бумажек, выйдя из лотерейного колеса, вспыхнула бы у выхода пожаром выигрыша, победы, лица и именного значения. Движение называлось футуризмом.

Победителем и оправданием тиража был Маяковский.3

Итак, все движение – бессмысленная случайность. Лотерея! Взмах слепого колеса – и в мир выскакивает гений! Творческие качества Маяковского, его мастерство – все это ерунда! Остается лишь удачливость, «фарт».

Отсюда естественно вытекает и дальнейшее рассуждение Пастернака: если есть «герой» (хотя бы и выскочивший, как номер) – то обязательна и «толпа».

Таковой оказываются все прочие «новаторы», все остальные поэты, входившие в эту творческую группировку.

Человек почти животной тяги к правде, он окружал себя мелкими привередниками, людьми фиктивных репутаций и ложных, неоправданных притязаний. Или, чтобы назвать главное. Он до конца все что-то находил в ветеранах движения, им самим давно и навсегда упраздненного.4

Крепко закручено! Наповал трех зайцев! И Маяковский возвеличен. И все его товарищи обруганы. И «самое главное» – вся группа уничтожена в лоск. И все одним махом!

Но интересно, о ком же тут говорит Пастернак? Кого он подразумевает? Кто эти «фиктивные» люди?

Неужели Хлебников?! Но ведь «Охранная грамота» писалась не в те доисторические времена, когда Велимира принято было обзывать кривлякой и сумасшедшим5.

Четыре ныне вышедших полновесных тома Хлебникова – достаточно убедительный аргумент, хотя бы и для людей, «охраняющих» себя от всякой «убежденности».

Впрочем, может быть, Пастернак имел в виду Асеева, Бурлюка или Вас. Каменского?

Но ведь и их репутации, каковы бы они ни были, отнюдь не фиктивны.

Пастернаку просто очень хотелось (тогда еще!) рассорить Маяковского с группой его литтоварищей6. Об этом прямо сказано на следующих «охранных» страницах:

Я заговорил о футуризме и сказал, как чудно было бы, если бы он [Маяковский] теперь все это гласно послал к чертям. Смеясь, он почти со мной соглашался7.

Очевидно, в этом случае Маяковский был значительно деликатнее Пастернака. На самом же деле, в эти годы Маяковский отнюдь не собирался «посылать к чертям» футуризм.

Наоборот, в 1918 г. была образована «Федерация футуристов», выпустившая «Газету футуристов», а в ней – свой манифест. В этой федерации и газете основными участниками были Маяковский, Бурлюк и В. Каменский8. Футуристы приняли Октябрь уже в то время, когда большинство писателей еще только собиралось начинать думать: с кем им быть? В своей газете футуристы одни из первых выкинули лозунг: «За пролетарское искусство».

Как подлинные новаторы, они не допускали возврата прошлого. Они стремились укрепить завоевания советской власти, они сразу пошли с ней «в ногу». Отсюда статья «К оружию» (см. ту же газету).

Подобные же идеи футуристы развивали в своей газете «Искусство Коммуны» (1918-19 гг.)9.

В 1922 г. была организована «Московская ассоциация футуристов» и, наконец, в 1923 г. – Леф, который вовсе не отрекался от футуризма, а во всем его заново отточенном вооружении двинулся в новые области литтворчества.

«Футуризм стал левым фронтом искусства… Мы дали первые вещи искусства Октябрьской эпохи» (см. декларацию Лефа в № 1).10

Но самое занятное то, что Пастернак, не найдя в те годы «согруппствующих», несколько неожиданно оказался в Лефе и благополучно сотрудничал там в течение нескольких лет.

Когда Пастернака клевало воронье из «Красной нови» тех нэповских дней, лефовцы изо всех сил защищали его (см. статьи Асеева и Маяковского)11. С 1919 г. футуристы проталкивали в ГИЗ книгу Пастернака, а Леф продолжал это дело в 1923 г.12

И в лефовский именно период Пастернак пишет «905 год» – свою первую соцпоэму.

Но, очевидно, благодаря своей крайней рассеянности, Пастернак все это уже основательно позабыл.

А жаль!

Позабыл, вероятно, Пастернак и самого Маяковского, его характер и лицо. Иначе чем же объяснить следующее:

<…> Пружиной его [Маяковского] беззастенчивости была дикая застенчивость, а под его притворной волей крылось феноменально-мнительное и склонное к беспричинной угрюмости безволие13.

В этой характеристике Маяковский как бы поставлен вверх ногами. По Пастернаку – Маяковский прямо какая-то безвольная, застенчивая, мнительная институтка!14

Действительно, бывали и у Маяковского моменты «слабости». И он подчас незадачливо влюблялся, надрывил и грустил, но чаще всего это было просто-напросто следствием чертовского творческого переутомления. Потому что Маяковский работал действительно без отдыха, зверски, как «леф».

Вот его собственный рассказ о днях и ночах во времена «Росты»:

Придя домой, рисовал опять, а в случае особой срочности клал под голову, ложась спать, полено вместо подушки с тем расчетом, что на полене особенно не заспишься и… вскочишь работать снова.

(«Грозный смех»)15

Что-то на кисейную смолянку не похоже!

Или возьмем свидетельство человека «со стороны». Вяч. Полонский, например, в своей книге «О Маяковском» так говорит о резко-волевом облике бунтаря-поэта:

И надо было обладать незаурядной душевной силой, фанатизмом упорства, необычайной верой в себя, чтобы, проходя сквозь строй издевательства, не сдать позиций, как то делали другие…

Всегда всего ему было мало16.

Но Пастернак, бывший участник Лефа17, не видит водительской роли и труда Маяковского, а особенно – работ последних лет.

Пастернак скидывает таким образом со счетов всю газетную и агитационную деятельность Маяковского. А именно она-то ведь и была новой, общедоступной и одновременно – высококвалифицированной работой (см. агитки изд. «Красной нови», плакаты и окна «Роста» в книге «Грозный смех» и др.).

Пастернак механически заносит в пассив также поэмы «Про это», «Хорошо», «Ленин» и помнит только «Во весь голос» – предсмертный крик Маяковского.

Все это можно объяснить тем, что, по мнению самого Пастернака, пятилетка – помеха поэзии:

И разве я не мерюсь пятилеткой,

Не падаю, не подымаюсь с ней?