Энеску опередил свое время. Признание в родной стране пришло к нему только после освобождения, когда дни его клонились к закату. Отправившись в 1946 году в новое турне, он тяжело заболел и не имел уже сил перенести путь на родину. Он умер в Париже в 1955 году.
Книга воспоминаний – это еще одно создание Энеску, необычное и по существу и по форме. Это – запись бесед о музыке, о взглядах на искусство, которые вел с ним по парижскому радио французский музыковед Бернар Гавоти. «Человек стареет не под бременем годов, – говорил Джордже Энеску, – а потому что он отрекся от своего идеала. Годы покрывают морщинами лицо. Отказ от идеала – душу».
Сам он всю жизнь был верен себе, родине, своим идеалам. И до конца оставался, даже в болезни, мудрым и внутренне молодым.
Снова Нейгауз
Всентябре 1964 года я видел Генриха Густавовича Нейгауза на «Богеме» – спектакле «Ла Скала». Он выходил из зала Большого театра такой же, как и всегда: очаровательный, с милой, застенчиво-скромной улыбкой – человек покоряющего обаяния, артист в самом высоком значении этого слова. Пренебрежительно, с капризным неудовольствием пожаловался на боли в ноге… Через две недели его не стало. Умер один из самых замечательных пианистов нашего времени. Мировое признание его было ограничено международной обстановкой 20‑30‑х годов, на которые пал расцвет его блистательного таланта. Но оно пришло к нему все равно – позже, через всемирную славу учеников, ибо Нейгауз принадлежит к величайшим музыкальным педагогам нашего века. Трудно назвать современного московского пианиста, который не был бы обязан ему косвенно или прямо, будь то Гилельс, Рихтер, Ведерников, Зак, Наседкин, Слободяник, даже Башкиров и Элисо Вирсаладзе, вышедшие не из его класса…
Концерты самого Г. Г. Нейгауза, в котором удивительно сочетались музыкальные традиции – русские, немецкие, польские, всегда составляли праздничное событие.
В зале царила романтическая приподнятость. Это романтическое начало господствовало и в исполнении его – блистательном, утвердительном, покоряющем щедростью, вдохновенным талантом, умом, высочайшей культурой. И богатством ассоциаций, которые неизменно вызывала его игра. Что бы ни исполнял он – Бетховена, Листа, Шопена, Скрябина – это было всегда торжеством!
Годы идут. Но не верится, что он умер. До сих пор. Кажется, что он должен вернуться. Вероятно, кажется потому, что такое явление, как Генрих Нейгауз, непреходяще. И потому, что он продолжает жить в дальнейшем триумфе своей пианистической школы. И потому, что фамилия Нейгауз не сходит с афиш в Москве, и по всей стране, и в зарубежных столицах, афиш, на которых значится ныне имя Станислава Нейгауза. Сына. Ученика отца. Талантливейшего пианиста, точно так же не похожего в игре на учителя, как не похожи другие.
И вот 10 октября, ежегодно – в день смерти Г. Г. Нейгауза – на эстраду Большого зала Московской консерватории, на которую так часто выходил Нейгауз Генрих Густавович, выходит сын – Станислав. И садится за тот же рояль, и мы слышим пьесы, которые так удивительно играл здесь отец, – чаще всего Шопена.
И тотчас, кроме Шопена, забывается все. Играет художник большого масштаба. Музыкант благородный и скромный. С особой очевидностью раскрывшийся после смерти отца. Словно уход отца наложил на сына моральное обязательство стать еще выше, чем прежде, и продолжить традицию. Да, это та же – отцовская свобода музыкального мышления. Ассоциативно богатый мир. Душевное бескорыстие. Артистизм. Забота только о музыке. Но характер исполнения иной. В огромном зале Станислав Нейгауз остается словно наедине с инструментом и с музыкой. Словно в зале никого нет. И он играет Шопена как для себя. Как свое, глубоко личное… Не сравниваешь ни с кем. Потому что это – истинная поэзия. Потому что слышишь, как в первый раз. И думаешь более всего о Шопене, дивясь его интонациям – вопросам, утверждениям, ответам, интонациям умоляющим, робким, и бурным, и страстным, воспоминаниям о разговорах, от которых зависят судьба, сама музыка, жизнь…
За инструментом сидит выдающийся музыкант – поэт с задумчивым прекрасным лицом и рано поседевшею головой. И кажется, что мы узнаем еще неизведанные секреты Шопена, которые раскрыл этому человеку отец.
Вальс Арбенина
1
Этот вальс знают решительно все. Он нравится музыкантам, и просто людям со слухом, и людям даже не музыкальным; и старым, и молодым, и восторженным, и скептикам, не признающим «серьезной» музыки. Звучит ли он с концертной эстрады, по радио или на патефонной пластинке, вальс этот отвечает каждому сердцу, каждой аудитории, в каждом доме и городе и даже в каждой стране, ибо, возникший в 1940 году как музыка к постановке драмы Лермонтова «Маскарад» в московском театре имени Евгения Вахтангова, он давно уже перешагнул пределы драматической сцены и звучит теперь в концертных залах едва ли не всего мира.
Уже первые такты этой удивительной музыки, еще до появления темы, когда, словно на качании высокой волны, вздымается суровое, бурное звучание оркестра, – уже начало этого вальса мгновенно захватывает вас. И вот оно уже увлекло вашу мысль, сообщило ритм дыханию, отразилось у вас на лице. Оно уже полюбилось вам. Внезапно. Без подступов. С первого такта. С первого раза. И навсегда.
Дважды, словно чтоб лучше взлететь, тема взбегает, и вот уже плавно скользит на волне, опускаясь и поднимаясь на ней, обретая все более страсти, покуда, бурно взметнувшись на торжествующе скорбном повороте мелодии, не рушится, чтобы снова начать восходящее это движение – дать возможность еще раз постигнуть это могучее и скорбное торжество.
Безграничный, «сияющий» покой сменяет в «Ноктюрне» эту мрачную бурю чувств, когда, выпевая под оркестр задумчивую тему, скользит певучий смычок засурдиненной скрипки… Разлетелся мотив стремительной, изящной мазурки… Бережно, без слов пересказала труба романс Нины. И резвый, игривый, задорный галоп, обнажающий деланное веселье и нескромные страсти великосветского бала, – галоп, построенный на плавной мелодии, украшенной жесткими гармоническими узорами, – завершает эту сюиту, составленную из музыки к «Маскараду». Все хорошо в ней! Все отмечено той новизной, которая никогда не состарится.
Но вальс… Что-то демоническое есть в этом вальсе. Что-то загадочно-прекрасное заключено в этой музыке – властная сила, так отвечающая энергии лермонтовской поэзии, взметенность, взволнованность, ощущение трагедии, которая вызвала его к жизни. Трудно представить себе музыку, более отвечающую характеру романтической драмы Лермонтова. Если б сказать вам, что это музыка к одному из творений Пушкина, вы не поверите. Это Лермонтов! Это его победительная и прекрасная скорбь, торжество его стиха, его мысли.
И в то же время хачатуряновский вальс – музыка глубоко современная и по фактуре и по ощущению поэзии Лермонтова, совершенно свободная от какой-либо стилизации, от попытки «подделаться» так, чтобы трудно было отличить эту музыку от подлинного произведения эпохи.
В 1917 году «Маскарад» был поставлен на сцене в Петербурге, в Александринском театре. Он шел тогда с прелестной музыкой А. К. Глазунова. Но вальса Глазунов не написал, он использовал «Вальс-фантазию» Глинки – одно из лучших созданий русской и мировой музыки, с лермонтовским «Маскарадом» никак, однако, не связанный.
«Вальс-фантазия» написан Глинкой в 1839 году, четыре года спустя после того, как был создан «Маскарад» Лермонтова. Первоначально он носил название «Меланхолический вальс». Он полон грустных и нежных воспоминаний, изящества, грации и соответствовал бы скорее элегической поэзии Баратынского, нежели бурным страстям романтической драмы Лермонтова. Напротив, вальс из музыки к «Маскараду» Хачатуряна отвечает мятежному духу Арбенина и как бы содержит в себе предсказание трагической развязки событий.
Казалось бы, ничего общего между двумя этими вальсами нет. А между тем эта связь несомненна.
2
Сколько написано – в прошлом веке и в нашем – вальсов, быстрых и медленных, увлекательных, мечтательно-томных, под которые кружатся пары, которые созданы для того только, чтобы под них танцевать! Никто, однако, не станет играть их в серьезном концерте: эт о бальная музыка.
Есть вальсы другие – скажем, Иоганна Штрауса. Вот уже больше ста лет они звучат в бальных залах, на танцевальных площадках и просто на площадях. Но звучат и в концертных залах, – так щедра эта звукопись, так изобретательна, разнообразна и мелодична музыка, вдохновленная сценами народной жизни, картинами австрийской природы.
Есть вальсы, под которые танцуют только на сцене. Таковы вальсы в балетах Чайковского – в «Лебедином озере», «Спящей красавице», «Щелкунчике», в глазуновской «Раймонде», в балетах Прокофьева, – сложные музыкальные пьесы, бесконечно раздвинувшие выразительные возможности самого танца.
И есть, наконец, вальсы такие, под которые никто не танцует, – музыкальные пьесы в форме вальса: «Вальс-фантазия» Глинки, вальс из Третьей сюиты или из Пятой симфонии Чайковского, концертные вальсы Глазунова, вальсы из сюит Шостаковича, вальс из «Фантастической симфонии» Берлиоза, фортепьянные вальсы Шопена, Листа, Брамса. Форму вальса композиторы используют в этих произведениях для того, чтобы передать глубокие чувства, связанные с воспоминаниями о молодости души, о счастье, о радостном и о грустном. Или с тем, чтобы показать эту музыку в драматическом несоответствии с иными – враждебными – силами, с иным – дисгармонирующим – началом. В музыке симфонической (и фортепьянной) становится важной уже не самая танцевальность вальса, а возможность передать через нее богатый душевный мир, богатый душевный опыт, обратившись к известной и доступной форме, способной вместить огромное лирическое содержание.
Слушаешь эти музыкальные пьесы и слышишь в них и самый вальс, и как бы поэму о вальсе, воспоминание о нем; словно вальс является здесь сквозь дымку времени, словно он уже когда-то звучал и продолжает звучать, не теряя ничего в своей неповторимой свежести и новизне. И