рограмм. Но все совершенство техники полностью отдано в услужение искусству. В игре Когана нет ничего показного, эффектного, броского… Да и зачем ему? Его музыка вызывает всегда такую бездну мыслей и чувств, так всегда драматична по умению выявлять элементы борьбы противоположных начал, обнаруживать контрасты. Коган подчеркивает их и в построении программ — играет три скрипичных концерта в течение одного вечера — Моцарт, Паганини, Брамс. Какое разнообразие стилей! Столетие уложилось в этот концерт, в эти три имени. Это — три музыкальных мира. И связанных между собой, и противоположных друг другу, и образующих непрерывную цепь музыкального мышления… Или три века — Бах, Бетховен и Альбан Берг (скончался в 1935 году). И в самой интерпретации — будь то крупное сочинение или миниатюра — в игре Когана всегда сочетаются контрастные элементы: романтический порыв и необыкновенный покой. Яркость красок и предельная простота. Буйная фантазия и удивительная серьезность. Ошеломляющий блеск пассажей и правда чувств. Это потому, разумеется, что самому Когану, его характеру, его душевной структуре свойственны и интуитивное постижение искусства и острая мысль. Свобода импровизации сочетается с точностью. И при этом — полное перевоплощение в автора, в эпоху, в национальность, в характер пьесы. Сегодня в его программе старые мастера — Бах и Моцарт. И современник наш — замечательный Шостакович. Испанец де Фалья. Американский композитор Гершвин. Певучая миниатюра Паганини. Пламенный танец Брамса. Меланхолическая серенада Чайковского. Когда он будет играть — обратите внимание на кристальную ясность его стиля, на богатство и убедительность интонаций. На глубочайшее чувство ритма. Ритм у него пульсирует, наполняет каждую фразу, выражает волю исполнителя, таит в себе выразительность его игры, сообщает произведению жизнь, вдыхает в него душу. Да и сам Коган считает, что и характер замысла, и музыкальный образ, и средства воздействия осуществляются прежде всего через ритм. Я же лично ощущаю ритм Когана с такою же остротой, с какою воспринимаю метрическую структуру стиха.
Коган никогда не вступает в полемику с автором. Никогда не стремится показать себя, свои приемы, свой стиль игры. Нет, только вещь! Только автор раскрывается перед вами. Но чем старательнее прячет от вас свою личность, играя Чайковского, Моцарта или Баха — тем более кажется, что именно он, Леонид Коган — творит перед нами эту неповторимую музыку, мысля так, как мыслили бы Чайковский, Моцарт и Бах, но не тогда; а сегодня, сейчас. И это — при абсолютном соблюдении музыкального текста и стиля. Получается стереоскопия — восемнадцатый век и век девятнадцатый проступают сквозь двадцатый век. Поэтому все, что играет Коган, глубоко современно, ново, это всегда открытие неизвестного, словно только сегодня прочитано. Даже если вы знаете эту вещь наизусть.
Когда Коган выходит на эстраду, я всегда восхищаюсь: с первой же фразы он погружается в музыку. И с той же минуты я ощущаю тот мост, ту легкую арку, которая возникает между эстрадой и залом. Играя, он все время контролирует внимание публики, ведет ее за собой. Он как бы разговаривает с ней. Но разговаривает, «не нагибаясь», не занимая, не развлекая ее. Он говорит с ней, как с равной.
Мне очень близко это художественное свойство замечательного нашего музыканта. Это же и есть подлинный демократизм искусства, когда артист верит в творческие возможности публики. А Коган всегда жизнерадостен, всегда увлечен, возвышен искусством. И предполагает эти свойства в других.
Как-то в Сиднее, в Австралии он остановился в гостинице и готовился к завтрашнему концерту. В другом конце коридора жили австралийские футболисты. Музыка мешала им спать. Дело шло к ночи. И тогда один из чемпионов позвонил портье и сказал, «А ну! Велите-ка, чтобы скрипач заканчивал эту игру!». Портье возмутился:
— Сэр, это один из величайших скрипачей мира!
Тогда футболисты решили поговорить сами. Они постучали в дверь к Когану и, полагая, что он в совершенстве владеет английским, один из футболистов сказал:
— А ну-ка, браток, хватит баловаться с этой балалайкой! Закругляйся и дай нам подрыхнуть, черт подери!
Коган, не поняв специфических этих словечек, решил, что эти люди обращаются к нему с просьбой поиграть для них. И с величайшей готовностью выдал блистательную каденцию, потом — веселую моцартовскую пьесу. Чемпионы вытаращили глаза, попятились и, «пропустив в свои ворота» две музыкальных пьесы, отступили перед одним игроком.
О Когане пишут: Искренность. Глубина. Убедительность. Верно. Но ведь это можно сказать и о других скрипачах.
Мне кажется, что реже бывает соединение свободы, поэзии, интеллекта. И высшего артистизма. Артистизма чувства, артистизма ума, игры, поведения, артистизма личности и таланта. В Когане прельщает эта открытость души навстречу музыке, это сочетание влюбленности и строгого исполнения долга.
Это всегда поражает. И это всегда событие!
РУМЫНСКИЙ ГЛИНКА
Имея отношение в течение ряда лет к Обществу советско-румынской дружбы, я довольно внимательно слежу за румынскими новинками, выходящими в наших издательствах. Нравится мне Румыния, ее народ, его богатая самобытная культура. А чтобы полюбить ее еще больше — надо прочесть выпущенные издательством «Музыка» в переводе Е. Мейлиха «Воспоминания» великого румынского композитора Джордже Энеску. Эта книга произвела на меня прекрасное впечатление. Объясняется это не только моим интересом к музыке или тем, что мне в 1946 году посчастливилось слышать самого Джордже Энеску во время его московских гастролей в качестве композитора, скрипача и дирижера (во всех трех качествах он был удивителен). Не потому, что замечательное воспоминание оставила его опера «Царь Эдип», исполненная в Москве коллективом Бухарестского театра оперы и балета, — опера, которую один из французских друзей Энеску назвал «свободной от предрассудков». Нет, мне кажется, что книга Энеску интересна не одним музыкантам. Это — исповедь большого художника, глубоко искреннего, итог его долголетних размышлений об искусстве и жизни, интереснейший этический документ нашего века. Выдающийся композитор, который создает национальную музыку за пределами родины и ведет горькую жизнь скитальца, окруженный ореолом мировой славы. Впрочем, меня, вероятно, трудно понять. Надо рассказать по порядку.
Энеску родился в 1881 году в сердце Молдовы. В четырехлетием возрасте проявились его выдающиеся способности к музыке. Семи лет он уже учился у лучших педагогов Вены, тринадцати был привезен в Париж для поступления в консерваторию. Его обступили ученики. Один из них — Альфред Корто, впоследствии прославленный пианист, вспоминал, что Энеску великолепно (слово Корто) сыграл им на скрипке отрывок из концерта Брамса, изумительно (тоже Корто!) исполнил на фортепиано Аллегро из бетховенской сонаты «Аврора» и удивил еще в заключение тем, что, как оказалось, является автором трех симфоний. Своей музыкальной памятью Энеску напоминал Моцарта. Друзья Энеску были уверены, что, имея карандаш и неограниченное количество нотной бумаги, он даже на необитаемом острове мог бы записать большую часть мировой классической и романтической музыки. Великий венгерский композитор Бела Барток вспоминал, как в 1922 году Энеску наизусть разучил с оркестром и исполнил его новую партитуру, просмотрев ее при нем в поезде.
Шестнадцати лет Энеску имел счастье слышать свою «Румынскую рапсодию» в исполнении парижского оркестра под управлением знаменитого Эдуарда Колонна. А дальше началось соперничество композитора Джордже Энеску с великим скрипачом Джордже Энеску — соперничество, доставлявшее композитору много горьких минут. «Публика упорно хочет видеть во мне лишь скрипача», — жаловался он. Скрипка отрывала его от сочинений. Длительные гастроли по Европе и Соединенным Штатам мешали сосредоточиться. А не выступать он не мог. Сочинения не обеспечивали средств к существованию. Так, расходы, связанные с перепиской нот оперы «Царь Эдип», в четыре раза превзошли крохотный авторский гонорар. Жить постоянно в Румынии Энеску тоже не мог: буржуазное общество не понимало его. Румынская королева Елизавета, слывшая покровительницей искусств, не признавала лучших его сочинений и высказывала пожелание, чтобы Энеску стал похожим на современников Баха (!), «что невозможно было, — замечает Энеску, — хотя бы уже потому, что я выражал чувства и мысли другой эпохи, а в венах моих текла румынская кровь».
Прожив большую часть жизни в Париже, он никогда не отрывался от родной почвы. И музыка его даже в тех сочинениях, где внешнего сходства с румынским мелосом нет, румынская и только румынская — «мягкая, колкая, грустная, веселая, серьезная», как он сам определил характер национальных румынских напевов. И в то же время — эта музыка принадлежит всему человечеству, открывает ему светлый мир дум и чувств, мир новый, еще небывалый.
Энеску проявил свой талант едва ли не во всех жанрах — сшера, увертюры, симфонии, сюиты, рапсодии, сонаты, фантазии, камерные сочинения, песни… Живя за границей, он растил в Румынии молодых композиторов, субсидировал их творческую работу, исполнял их произведения. Он положил начало большой, профессиональной румынской музыке и сыграл роль, примерно, такую же, какая в русской музыке принадлежит М. И. Глинке. Современник Дебюсси и Равеля, Бела Бартока, Прокофьева и Стравинского, он не стремился во что бы то ни стало создать свой собственный, ни на кого не похожий музыкальный язык: он хотел лишь выразить то, что «трепетало в сердце». И раскрылся как художник глубоко самобытный. И, конечно, прав в своем убеждении, что «самобытность приходит только к тем, кто ее не искал»…
Триумфальный успех, сопровождавший концерты Энеску — скрипача, не заглушил его любви к фортепиано, и он постоянно выступал в концертах в качестве пианиста. Приехав в Москву, прежде, чем начать репетицию с Государственным симфоническим оркестром Союза ССР, он попросил у музыкантов разрешения сыграть перед ними Пятую симфонию Бетховена на рояле. После этого репетиция прошла без единой остановки: оркестр понял все его намерения сразу.