Ф. Удивительно, с каким искусством и настойчивостью нападаешь ты на эту почтенную науку, действуя оружием, которое она тебе опрометчиво вручила и научила с ним обращаться. Но продолжай и скажи, не поможет ли чем тебе диалектика.
Д. В самом деле, что скажем об этом городе с пятью вратами, чья цитадель – субстанция, а девять башен – акциденции, где Аристотель своих бойцов научает доводам и выводит сражаться на широкое поле силлогизмов? Скажу ли, что погибли во мне род и вид, сокрушились различие и свойство? Нахождение и суждение, подчиненные этой науке, нимало мне не помогают, ибо ни найти себя не могу, ни судить о себе. Разве что счесть удачей, что при мне всегда есть сотоварищ для рассуждения, ибо я теперь, почитай, не один человек, а двое, однако и в этом пользы мало – ведь один из моих сидит в своем углу за книгами, другой снует ночами по замку, и встретятся они не скорее, чем Аверн с небесами. Что мне в диалектике? Блаженны, кому новые стены возводятся ее рачением, мои же уничтожились в одночасье, как стены иерихонские, и мало надежды, что восстанут вновь.
Ф. Я вижу, спрашивать тебя о городе Боэция, где ритмимахия четные и нечетные числа призывает на брань и где научают странника, что Бог все расположил мерою, числом и весом, а тем более о прочих городах, значит лишь распалять в тебе ожесточение и поселять недоумение в тех, кто решил бы судить об этих городах по твоему рассказу.
Д. У тебя, верно, есть веские возражения, способные устыдить меня и опрокинуть мои мнения.
Ф. Скажу тебе, что сказала бы всякому, кто «длить не желает жизнь, когда сокрушилася Троя, и изгнанье сносить». Благослови Бога, отнявшего у тебя обычные заботы и от забав любопытства обратившего тебя к стезе покаяния. Если нужда у тебя исторгла то, чего не добилось смирение, не злословь Фортуну – ибо заповедь тебе велит не злословить глухого – но обратись и посмотри, сколь сладостен Бог, даровавший тебе эти досуги. Прилежи чтению божественного писания: оно ведь – кифара Давидова, которою умеряется безумие Саула; если ожесточается сердце на слезы и небо над тобою делается медным, так что роса духовная не сходит, пошлет Господь слово Свое и все растопит; дунет дух Его, и потекут воды. Не оставляй молитвы: ею некий друг, пришедший в полночь к дверям затворенным, три хлеба стяжал; она облака проницает и не отступает от лица Всевышнего. Будь праздною от мирских попечений, и не раскаешься в этом.
Д. Скажи, в чьей маске ты выступаешь на сцену? Мне кажется, ты скорее говоришь от лица воздержности или терпения, чем от своего: это ведь им свойственно – утех мира не вожделеть, бедствий его не страшиться, мирскую славу попирать, в мирской тяготе ликовать; у них счастлив труд и блаженна твердость.
Ф. Я говорю от лица того, что еще при тебе остается и что ты не успела безрассудно отбросить, как вещи, не приносящие скорой отрады. Вот, я для тебя – как вестник из области, где мне никогда не бывать, из твоей же собственной глубины, и если я знаю о ней больше твоего, сколько же знаешь ты? Осмотри свои природные силы, чтобы укрепиться в них, а не в мысли об их бесполезности. Помни, что без терпения слаба всякая добродетель, и отбрось мысль, что тебе нет утешения, – лишь безумцы могут радовать себя невозможностью отрады, а ты не из них.
Д. Сделаю, как говоришь.
27
<Без адресата>
Удивился бы я и не поверил, если бы еще недавно сказали мне, что в одном и том же страхе можно погружаться бесконечно: устал бы и Тантал, казалось мне, и над скалою своей посмеялся. Теперь вижу свое заблуждение. Каждый день жду себе обличителя, при каждом пробуждении, опоминаясь, тотчас наполняюсь горечью, каждый миг трепещу от непредвиденного звука или приближения. Долго ли еще этой муке? Когда, говорят, Филоктет, «раненьем своим знаменитый», с греческой младостью отправился разрушить троянские стены, сделался он на море для остальных вожатаем и, следуя за своей памятью, говорил спутникам: «Вот там, – вдаль указуя перстом, – паросский берег, а вот высокий Лемнос, беспримерно свирепый к мужам; вот Наксос, приверженный Вакху, а вот поднимается гостеприимный для народов Делос; здесь претерпели мы ярость Кианейских скал, здесь на мели оказались, странствуя вслед Фриксову руну»; вещал и указывал им, где глубина надежна, каких мест избегать. Для меня же, ходящего по дому, всякое место – свидетель, и не я о них, но они наперебой говорят мне: «Вот здесь ты был», или: «В этом углу остановился ты и стоял, словно в раздумье», или: «Этой галереей шел ты впотьмах, Бог ведает зачем». Одна служанка, болтливее прочих, на разные лады рассказывает, как видела она ночью призрак умершего, и невдалеке: гордясь этим, словно сама его вынудила из преисподней, непрестанно она вспоминает, какого роста он был, как вышагивал, как склонял лицо, окутанное тьмою, я же жду, что она, поглядев на меня, скажет: «Ты был там», и тщетные оправдания нагромождаю в сердце. При ней я и спину сгибаю, и ступать стараюсь не как мне привычно, и руками двигаю не как придется, а с осторожностью, и – горе мне! – даже во время священной службы, предстоя пред очами Божьими, не могу не думать о том же, словно ее глаза мою судьбу решат и приговор мне вынесут. До такого малодушия я дошел, что пересуды о призраке, прежде мною пресекаемые, теперь поддерживаю и при случае сам вспоминаю какую-нибудь историю из монастыря, которую когда-то слышал, или из епископского дворца занесенную сплетню, и рассказываю с важным видом, качая головою: чтобы себя обезопасить, готов я теперь возделывать в их душах суеверие, которое прежде корчевал. Дай мне, Господи, мужества, чтобы покончить с этим, как Ты повелишь.
28
Досточтимому Хильдеберту, епископу Ле-Манскому, Р., смиренный священник ***ский, – спасения в Творце спасения
На следующую ночь я снова увидел, как две собеседницы сходятся на берегу, приветствуя друг друга, как давние знакомые; начала говорить Фортуна и вот что промолвила.
Ф. Ты жалуешься на свою участь и, сравнивая себя с примерами знаменитых несчастий, находишь некое удовольствие в том, чтобы оказаться всех злополучнее. Помнится мне, один из ваших философов сказал, что как Фидий умел ваять не только из слоновой кости, но и из мрамора, и из камня дешевле, так и мудрец из любой доли, какая бы ему ни выпала, сумеет сделать нечто достойное внимания и подражания. Почему бы тебе не оставить свои сетования и не последовать этому совету, если он и тебе, как мне, кажется благоразумным? Ведь ты, я вижу, справедливо судишь о природе добродетели и хвалишь ее не для того, чтобы добиться хвалы от людей, но по искреннему убеждению.
Д. «В этом полезный совет ты даешь, однако же общий»; я же стою перед особым препятствием. Таково, как ты говоришь, искусство мудреца: нет спору; однако если и не самою мудростью, то непременным ее условием является познание самого себя, так что человек, забывший, что он есть, превратно судит о своих бедствиях и, словно пьяный, никак не может вернуться домой. Для меня же эта задача, сама по себе нелегкая, тем несравненно отягощается, что я не могу сложить себя воедино: днем я одно, ночью другое, и не вижу себе помощником божества, которому было бы позволено «через оба порога ступать».
Ф. Неужели сама трудность тебя не раззадоривает? Или месяц сейчас такой, что рано начинать охоту? Так ведь и охота твоя небывалая, ни с чем прежним не сравнимая: ну же, отбрось праздность, выйди из дому, начни искать, где же ты сама! Не медли с этим: отчитайся мне теперь же, пока мы не разошлись, где ты днем, где ты ночью, в каких делах и помышлениях пребываешь. Меня ни бояться, ни стыдиться не должно: от всего постыдного, что ни найдешь в себе, ты можешь отречься, обвинив в нем мои козни: «так скипетр ты мой обновляешь».
Д. Нетрудно сказать: днем я молюсь, совершаю службу, хожу меж людей, а когда удаляюсь от них – читаю и пишу; к Богу взываю, с людьми говорю, избранным писателям стараюсь подражать в слоге; иных, кажется, нет у меня занятий. Что до ночи, то со страхом приближаюсь я к ней каждый вечер, со страхом и говорю о ней, желая, чтобы этот разговор быстрее закончился.
Ф. Что за строптивое нерадение? что за удивительное нежелание «спуститься к себе самому», как учит тебя один из сатирической мастерской? Ведь заповедь «познай самого себя» дана вам небесами, и не ради вашей погибели, ты же отшатываешься от нее, словно из тенарских пазух она к тебе воздымается, дыша серными испарениями. Это ведь страх, не мужам, но детям присущий и женщинам, – бояться всего, хотя над тобою уже совершилось что-то одно. Чего ты боишься?
Д. Да разве ты не видишь? Что ни день, обступают меня дела минувшей ночи. Некий римлянин по имени Сабин захотел, говорят, худой памяти пособить богатством и, купив новых рабов, одного заставил выучить Гомера, другого – что-то еще, так что на каждого пришлась своя доля греческой древности, и, окружив себя их нанятою памятью, обращался к ней всякий раз, когда хотел при гостях прочесть какие-то стихи, не столько образованием блистая, сколько деньгами гремя. У меня же – как расскажу об этом? – куда ни пойди, встретится такая память на дороге, знающая обо мне что-то, чего моя собственная не хранит, и готовая во всеуслышание исповедать; сколько людей в этом доме, столько для меня опасностей, сколько встреч на пути, столько ожиданий неотвратимого позора.
Ф. Так тебя, приступающую к самой прекрасной и похвальной задаче из всех, предлежащих человеку, людское мнение смущает и заставляет медлить с божественным делом? Тогда ты много дальше от самой себя, чем мне казалось.
Д. Нет, неверно ты обо мне судишь; ведь страх, который нам подобает, не всегда находится на одном месте, но иногда остается внутри, иногда же наружу выходит. Внутри он пребывает, когда мы в потаенном чертоге сердца пред лицем Божиим трепещем от нашей совести, а выходит наружу, когда ради Бога мы склоняемся к послушанию даже и пред людьми. Таким образом, боясь Бога ради Него Самого, людей же ради Бога, мы заставляем наш страх то в дому пребывать, то выходить из дверей.