Ф. Похоже, ты надеешься не на чемерицу и тихую музыку, но, с пренебрежением глядя на законы и обычаи тела, вслед за Туллием почитаешь своим спасением философию – эту целительницу, не извне приходящую, но как бы обитающую среди твоих природных сил, – и думаешь вылечить поврежденный разум им же самим. И хотя некоторые остерегаются опираться на надломленную трость, чтобы не проколола руку, но ты, видимо, в самом несчастии черпаешь отвагу: тогда и я помогу тебе, коли боги не помешают – ведь ими был поражен и Орест, и Алкмеон, «осажденный недугом», и Афамант, и великий Аякс. Но поведай – трагический котурн и небесные кары напомнили мне об этом – что говорят твои священные книги о недуге, которого ты, по-моему, больше боишься, чем от него терпишь? Не может такого быть, чтобы в них о нем ничего не было сказано.
Д. Отвечу, как помню. Говорится в них о безумии, которое насылает на человека Бог за нарушение Его заповедей, как это: «Поразит тебя Господь безумием и слепотою и исступлением ума, и будешь ощупью ходить в полдень, как ощупью ходит слепой во мраке». И пророк: «По множеству беззакония твоего и множество безумия». И в другом месте: «Поражу всякого коня смущением и всадника его безумием». Так и Навуходоносор, похваляющийся силой своего могущества, исторжен был из среды вавилонской и водворен среди пасущегося скота. Говорится также о безумии отступающих от закона Божьего, предающихся идолопоклонству и совершающих нечестивую тризну, по слову Соломона: «бдения, полные безумия» и дальше: «Когда веселятся, безумствуют». Говорится еще о неразумии того, кто кидается на похоти, не замечая, что плод их – гибель, как в Притчах: «Замечаю неразумного юношу» и дальше: «И неразумному сказала она: „Воды краденые слаще, и хлеб утаенный приятнее“, и не ведает он, что гиганты там, и в глубинах преисподней сотрапезники ее». Как думаешь, что это за гиганты, если не демоны, вселяющиеся в дом грешника? Ведь трапеза, за которою сладострастие подает хлеб, а гнев наполняет чаши, не где-нибудь, но только в преисподней кончается —
ниже Титановых мраков и ниже самых укрывищ
Тартаровых.
Дальше, говорится так и о человеке, которому чрезмерное усердие в ученых занятиях пошатнуло и ослабило разум, чем Порций Фест попрекает апостола Павла. Наконец, говорится о человеке, который обману и наваждению верит, как сущей истине, сообразно чему в Деяниях апостольских говорится о Симоне, что он сводил людей с ума волшебством и казался им кем-то великим.
Ф. Что за дивная ярмарка перед тобою, и сколь обильная! Клянусь Тривией, тут можно найти все, что хочешь. Скажи, какое же помрачение приберешь себе ты? Надеюсь, ты не из тех, кто все осмотрит, до всего дотронется и ни на что не решится, но говорит: «Подумаю и приду завтра».
Д. Страх великий и темный напал на меня. Что сделаю, к чему прибегну? Елея добродетелей не имею, в полночный час не жду в чертоге, но блуждаю вне стен, и мой светильник не сияние разливает, но скорее египетскую тьму источает, мне на погибель, другим на соблазн; скажет мне жених: «Не знаю тебя», затворит предо мною двери.
Ф.
Неутомимо между крутых дерев
летит, фиванским жалима оводом,
тийяда, богу жертва, жена и одр,
главу закинув, дланью, увитою
змеей лазурной, в гулкий плеща тимпан,
и в Эврах пляшут кудри текучие.
Стенет, тяжелым спершись восторгом, грудь;
молчит, в вертепах черных таясь, зверье,
лишь ликованьем воет протяжным лес.
Но пресыщенный прочь отступает бог,
и свет Олимпа первый в ветвях горит;
к ней стыд и память входят: глядит окрест
и, дрот отбросив лозный, неверною
стопой из чуждых ищет дубрав пути.
Д. Наказал меня Бог и не возвестил, за что.
Ф. Не жди, что я стану посредником меж Ним и тобою.
Д. Если узнают, начнут меня преследовать, как зверя.
Ф. Могу лишь сделать так, что их сети порвутся; но не могу обещать, что так и сделаю.
31
Досточтимому Хильдеберту, епископу Ле-Манскому, Р., смиренный священник ***ский, – спасения в Творце спасения
Не дивлюсь уже постоянству моего сна: снова он представил мне двух женщин, сделав их беседу столь внятною, что я мог всю ее расслышать и запомнить. Вот что говорилось меж ними на этот раз.
Ф. Я слышу, ты все повторяешь какие-то стихи, но не могу разобрать. Не столь безнадежно твое горе, если еще утешает тебя божественное помешательство поэтов. Скажи, что именно из их песен пришло тебе на память?
Д. Ты права – не молитву я произношу, не доводы философии привожу сама себе и не иное что, могущее мне помочь, но повторяю стихи Марона:
За осажденным сидеть, о фригийцы, плененные дважды,
валом не стыдно ли вам, от смерти прикрывшись стеною?
Что за бог вас пригнал в Италию, что за безумье?
Ф. Чем же они тебя привлекли?
Д. Разве мое положение не сходно с тем, что терпели троянцы? Сама я, как осажденный город, претерпеваю разнообразные бедствия извне через чувства, внутри же – через расстройство своей владычествующей части и восстающие отовсюду помыслы. Не успеваю я и на стенах бодрствовать против подступающих врагов, и на площади судить мятущихся граждан, но лишь изнуряю себя и народ сей. Но что за дело, силою или ложью погибнет мой город, распря ли гражданская или вражеская рука его ниспровергнет?
Ф. Скажи мне вот что. В этом городе, сносящем несметные бедствия (много я видела таких, много и слышала о себе от тамошних жителей), так вот, в этой злополучной Трое есть ли хоть одна улица, один дом, или даже стол, сундук или чаша в доме, которого нет в тебе самой, – или все, что в нем заключается, ты легко отыщешь и укажешь в своих недрах?
Д. Что ты хочешь этим сказать?
Ф. Вот что я имею в виду. Ты сравниваешь свое состояние с осажденным городом и, если дать тебе волю, опишешь все, что рассказал бы вестник, еле переводящий дыхание, – и пламень, по домам и храмам разлившийся, и грохот падающей кровли, и вопль бегущих, и плач детей и жен, и горькую участь старцев, и багровую добычу победителей, и все прочее, что я раздаю людям в делах такого рода. Потом ты подставишь, если можно так выразиться, другому ветру свои паруса и уподобишь себя кораблю в бурю, помянув, как полагается, и вихрь неистовый, и стенание мачт, и отчаяние кормчего, и к богам тщетное взывание, оплакав день и час, когда ты покинула спокойную гавань. Если же я спрошу, какие осадные машины использовал твой противник и были ли среди них «кошки», сменялся ли своевременно пароль у стражи, сколько лошадей можно перевезти на этом корабле и есть ли там место для лучников, ты не поймешь, чего я от тебя хочу, и, чего доброго, обидишься. Видишь, о чем тут речь? Ты прилагаешь к себе картину Марса неистового, в которой заключено много такого, что не находит в тебе подобия, и, думая лучше описать себя, лишь сбиваешь себя с толку и порождаешь пустые поводы для плача. Допустим, это непрерывное сплетение переносов, называемое у греков аллегорией, а у вас инверсией, способно утешить тебя, как мало что другое: но ведь забавляясь им, ты словно ткешь платье, закрывающее тебя так, что не видно никаких очертаний.
Д. Не пользуются ли этим, с великою славой и пользой, все поэты? Ведь и те, что пишут ради пользы, каковы сатирики, и те, что для услаждения, каковы комики, и те, что стараются для того и другого, следуя слову Горация: «или пользу хотят приносить, иль усладу поэты или же разом сказать, что отрадно и в жизни пригодно», – все они, говорю я, прибегают к привлекательному покрову вымысла, чтобы свою мудрость убрать приличествующими одеждами. Как Энея хранит его заботливая мать, так и они, «коль сравнить с великим малое можно», окутывают истину вымышленным повествованием, помогая ей беспрепятственно свершить свое поприще и внезапно явиться посреди людей дружественных, то есть среди умов, готовых к пониманию. По этой причине сколь они приятны по их буквальному смыслу, столь и полезны для людских нравов благодаря аллегорическому представлению. От словесного украшения, фигур речи, повествования о различных приключениях и делах людских происходит некое удовольствие, если же кто стремится всему этому подражать, то достигает величайшей опытности в писательстве, а также находит величайшие примеры и внушения, как должно следовать за достойным и избегать недозволенного. Скажем, труды Энея дают нам пример терпения, его любовь к Анхизу и Асканию – пример благочестия, почтение, которое он оказывал богам, оракулы, которые вопрошал, жертвы, которые приносил, обеты и мольбы, которые возносил, некоторым образом призывают нас к набожности, а его неумеренная страсть к Дидоне отвращает нас от недозволенных вожделений. Пересмотри Вергилия или Лукана – не найдешь ли на их странице ясно выраженных истин той части философии, что именуется этической и без которой едва ли уцелеет самое имя философии? Да и для прочих ее частей, какую из них ни преподавай, всегда отыщешь в поэтических книгах драгоценную приправу.
Ф. И ты веришь этим людям? Посмотри, кто поставлен начальником и судьею над ними, – разум, для которого все свое прекрасно: сам Цицерон свидетельствует, что среди поэтов, с коими был он знаком, не было ни одного, кто себя не считал бы лучше всех. Хоть они любят называть себя пророками, но спроси их, какой дух в них говорит, – ничего не услышишь, кроме нелепостей. Сами себя не зная, хотят они в песнях объять весь мир: и вот закипает в их стихах тщеславие, стремящееся всех поразить, вот ставят они на своем корабле не какого-нибудь иного божества изображение, но самого себя, чтобы пуститься в слепую пучину; вот уже Бавий и Мевий, друг друга нахваливая, идут – один запрягать лисиц, другой доить козлов, извращая природу своими школярскими выдумками. Они как желчь, влитая в чашу с медом: разве можешь ты впивать одно, не принимая другого?