К отцу своему, к жнецам — страница 19 из 49

Дочь благих небес, мирозданья матерь,

свет, любовь, краса, вождь, стезя, зерцало,

буйные хранят чей устав стихии

благоговейно!

В мире пленном ты, как на луге вешнем,

нежною игрой веселясь, не спустишь

с человека взор, примечая, как он

дивно устроен:

в крепости главы водворен рассудок

тучной кровью гнев напоен в предсердье,

вожделенья дом, разлилась лернейским

омутом печень.

Душу, в коей есть всем вещам подобье:

камню бытием и деревьям жизнью,

зверю – чувствами, разуменьем тонким —

вышнему Богу,

ты, по воле чьей зеленеет роща,

зверь ревет в лесу и кипят пучины,

кроткою браздой ты ее управишь,

как пожелаешь.

Д. Прекрасная это басня и, верно, весьма поучительная, если Купидон ее дослушал; однако я не вижу, какой стороной ее надо повернуть, чтобы она отвечала тому, о чем я спрашиваю.

Ф. Теперь, несравненная душа, надлежит тебе исследовать себя внимательнее.

34

2 апреля

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

«Вечером водворится плач, и заутра радость». Пришел к нам монах из обители святого Германа, дабы возвестить, что наш господин вернулся невредимым из Палестины и остановился у них в аббатстве, намереваясь в день Пасхи въехать в замок. Как переменился наш замок при этих вестях! и как обласкан был принесший их! Словно вино из глубоких погребов, достали веселье и упились им; словно платье в запертых сундуках, нашли ликование и украсились им, благодаря Бога, растерзавшего вретище наше и препоясавшего нас веселием, превратившего дом наш в дом пиршества. Да воспоет тебе, Господи, слава наша, ибо наполнил радостью уста наши и язык наш ликованием! О муж славный, о трижды и четырежды блаженный! Блажен ради алкания правды; блажен ради трудов вольных; блажен ради мужества; блажен ради терпения. От изобилия корыстей вражеских, добытых частою победою, стал ты весьма взыскателен, и уже не вкусен тебе никакой хлеб, сколь бы чист ни был, если не сдобрен елеем благости Божией. Подлинно, тучен хлеб твой, ибо ради него ты и страдания принял с готовностью, и великую милость явил тем, кто уже не чаял милости. Восстань же от долины поутру, гряди, не уклоняясь ни направо, ни налево, мы же поднимем врата, дабы ты мог войти в радость Господа нашего, в час исполнения нашей надежды.

35

4 апреля

М. Туллию, римскому консулу, Р., жрец высшего Бога, – спасения в Том, Кем цари царствуют

Те, кто превозносит героев древности несравненно выше нынешних, особым домом для своих пристрастий и крепостью для своих мнений избрали нрав и деяния Александра, царя македонян, так что каждый, кто, будучи движим любовью к справедливости, хотел бы защитить нынешнюю доблесть от пренебрежения, должен сперва стать перед этой твердыней, дабы с ее высотой и мощностью соразмерить свои силы и намерения. Хотел бы я, чтобы ты, многие тяжбы ведший искусно и завершивший счастливо, ныне взял на себя попечение о покорителе Азии, – ведь ему, коего из-за телесной быстроты, проницательности и славолюбия иные считали сыном не человека, но демона, подобает поборник, оказавший в красноречии дарования едва не выше человеческих. Итак, о краса и слава лацийской речи, возьмись за дело, представь доблести Александра одну за другой, чтобы нам «узреть их пред собой и приметить обличье идущих», судя обо всех по заслугам.

«С чего начинать речь о воине, как не с отваги? Само за себя, думаю, говорит пеллейское мужество, выказавшееся в битве с Дарием, где Александр вел себя скорее как подобает простому воину, нежели полководцу, горя прославиться убийством царя, издалека видного на его высокой колеснице, и был ранен мечом в бедро; или же при осаде Газы, когда он, пораженный глубоко засевшею в плече стрелою, долго оставался впереди знамен, скрывая боль или одолевая ее, покамест ближние воины не подхватили его, почти лишившегося чувств, и не вынесли прочь из сражения; или же при взятии города судраков, храбрейшего в Индии народа, когда Александр оказал себя словно неким божеством или, во всяком случае, могущественного божества любимцем, – он ведь, не вняв предостережениям предсказателя, велел придвинуть лестницы к стенам и первым поднялся на стену, где был у тех и этих пред глазами, словно на сцене, с тем отличием, что смерть ему грозила неподдельная, и, одними обстреливаемый, от других не получающий помощи, наконец спрыгнул – не к своим, но к врагам, где, прислонившись спиною к дереву, стесненный кипящей толпой, оборонялся, целому войску ужасный, до того времени, когда, уже изнуренной рукою держась за ветви, чтобы умереть стоя, получил наконец подмогу и спасение от своих, пробившихся к нему из другой части города. Сравни это, если хочешь, с кабаном или нумидийским медведем, что разметывает молоссов, себе на горе его настигших, или припомни калидонского Тидея, в одиночку сражавшегося с пятьюдесятью, – я же скорее скажу о льве или, если по справедливости судить, о самом Ахилле: ведь сам Александр о нем вспомнил, когда, высадившись на фригийском берегу, пред гробницею героя воскурил благовония и, восхвалив его дела, напоследок пожелал и себе снискать поэта, подобного Гомеру. В самом деле, тот, кто в гомеровских песнях видел Ахилла, каков он был, когда, „жестокий, искал Агамемнона сталью неправой“, когда мчал вокруг Трои ее погибшую надежду и когда с несчастным Приамом заключал договор, внушенный богами, обрел себе лучшего наставника в доблести и вернейший образец, чему царь должен подражать, а от чего уклоняться. Если же кто-нибудь возразит, что в бою воин черпает отвагу в надежде на свое счастье, ибо смерть на бранном поле за всеми не успевает, то выведем другую картину: лекарь Филипп, читающий письмо с обвинениями против него, и Александр, пьющий приготовленную Филиппом чашу. Тут-то никак нельзя было бы не бояться гибели, если б Александр хотел ее бояться: но он, уверенный в друге, достоин был его невинности и своим великодушием наделял тех, кто был с ним связан».

Прекрасно говоришь ты и о его отваге, и о великодушии. Что же о справедливости, блюстительнице человеческих союзов и общей пользы? «Думаю, не будешь отрицать, что Александр и этою добродетелью блистал, как иными: он ведь и с пленною семьею Дария обращался, словно со своею, не оскорбляя женщин ни заносчивостью, ни сластолюбием, и в отношении самого персидского владыки не продлил вражду за грань смерти, но почтил его подобающими похоронами и сам нес его тело вместе с другими, так что персы проливали слезы не столько из-за кончины Дария, сколько из-за благочестия Александра, – убийцам же царя, то ли пойманным, то ли по доброй воле пришедшим за наградами, он воздал смертью, достойной их предательства. Это то, что касается строгости, а вот что в отношении щедрости и благородства: одолев Пора, он взял о нем попечение, словно о своем соратнике, а когда тот выздоровел, Александр, познав его величие духа, не сокрушенное силою Фортуны, принял его в число своих друзей и одарил царством, более пространным, нежели прежнее. Что ты на это скажешь?» Скажу: хорошо, что ты упомянул благочестие; давай поглядим на него, давай поищем его там, где ему самое место. Где оно было, когда Александр одного из своих друзей отдал льву на снедение, а другого себе, причем выжил из двоих тот, кому посчастливилось достаться на долю льва? Стояло ли оно перед львиным рвом, где боролся за себя Лисимах, или с дружелюбием вместе гуляло перед клеткою Телесфора? А когда Пармениона, уже старика, столь много потрудившегося для царской славы, он наскоро убил, отяготив его память несправедливым обвинением, где тогда была его благодарность и та, что одна равняет нас с богами, – всем любезная кротость? Но оставим приязнь, какую он оказывал друзьям (воистину, нельзя смотреть на нее без трепета), и посмотрим на почтение его к богам. Когда он путешествует к египетскому оракулу, нестерпимый зной пустыни одолевая пылкостью желания быть в родстве с небожителями, кому он почесть воздает, чужому богу или своему честолюбию? Когда он, желая не называться, но быть сыном Юпитера, велит людям падать перед ним ниц, а того, кто не боится сохранять благоразумие, лишает своей милости и убивает пытками, – приносит ли он жертву своему божеству, от какой и сами вышние отвернулись бы, или свое неистовство тешит? А когда Фортуну, виноватую во всех его пороках, в коих был неповинен возраст, почитает больше всех богов и на нее одну возлагает надежды, – разум ли это зрелого мужа или прихоть ребенка, любящего тех, кто дает ему сладкое?

«Ты, я вижу, собираешься обвинить его в неблагоразумии. Но не он ли прославился зрелостью и взвешенностью своих замыслов, позволивших ему половину мира подчинить? Вспомни, например, об осаде Тира, когда он решил возвести насыпь до города, смирив отчаяние и негодование солдат, валивших камни и дерева в ненасытимую бездну, а потом осаждал и взял город с помощью флота, несравненным тяготам этого предприятия противопоставив неизменную стойкость, предусмотрительность и надежду на счастливый исход». Ты вспомнил один город, а я вспомню другой – столицу персидских царей, сожженную после пьяного пира, по предложению женщины из числа тех, с коими никто не утруждается быть учтивым. Горе той славе, которая подобных советников, обстоятельств и решений не чуждается! Сколь лучше бы было, если предусмотрительность и осторожность, выказанные при осаде Тира, он утруждал бы, обороняя собственную душу от тех, что ее осаждали ежечасно, – от алчности, сладострастия и позорного пьянства.

Вот мы достигли рубежа, которого, думаю, и ты не спасешь. Где его воздержность – это, по твоему слову, владычество разума над вожделением и иными неправедными стремлениями духа? Не найдешь, чем его защитить, когда все писавшие о нем свидетельствуют единогласно, что все свои добрые свойства, коими превосходил он других царей, в опасности стойкость, в замысле и исполнении быстроту, милость к пленным, умеренность в дозволенных наслаждениях, – все испроверг и погубил он неодолимой тягой к вину. Друга он убивает копьем на пиру, раздраженный его вольными речами, и после этого дерзает участвовать в священнодействиях, фимиам воскурять и чтить святые алтари. А что скажешь о его славолюбии – неужели и оно показывает его человеком воздержным или хотя бы умеющим насытиться? Когда провозглашает свою славу выше законов возраста и шире пределов мира; или когда остерегается от войн с безвестными народами, чтобы не оказать им чрезмерной чести, или когда от коринфян брезгует принять в дар их город, пока послы не скажут, что никому не делали такого подарка, кроме него и Геркулеса, – скажи, он с Геркулесом в предпринятых трудах хочет соревноваться или без усилий одолеть его в тщеславии? Вспомни еще, как он своему спутнику, возвещавшему, что, по мнению Демокрита, бесконечно число миров: «Увы, – говорит, – мне, жалкому, я ведь еще и одним не овладел!» Подлинно, жалок и достоин жалости тот, чьи доблести поглотила неутолимая жажда славы. Осуждают его скифские послы, сказавшие, что он желает больше, чем может захватить; осуждают и трагедии древних человека, которому тесно владение, для всех богов служившее домом. Вспо