К отцу своему, к жнецам — страница 31 из 49

о гнев, гордыня, свирепость и многие другие сошлись и стали вокруг него, не давая ему увидеть истину. Подобным образом, надеюсь, и наш гость отгонит от своего гостеприимца тех, кто гостит у него без срока и без приглашения, властвуя в его чертоге, утробу и добро его терзая: это опрометчивость, слепая в грядущем, и безмерное упование на случай. Сетую я также, что весьма далек от нас и нашим просьбам недоступен еще один человек, тот, о котором рассказывал ловчий, что с ним был наш господин в большой дружбе; помнится, зовут его Гильом де Дарньи; может быть, он силен перед графом Ги и искусен умирять чужой гнев, переменяя его на милость. Может, и не помогло бы его заступничество, даже если бы он решил его оказать, но надлежало бы нам всеми путями следовать, тем более что их немного.

58

20 августа

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Пришел к нам гость из монастыря, тот самый, кто некогда одним словом совершил чудо над нашим домом, сказав: «Господин ваш жив и скоро к вам будет». Между иными делами он рассказал мне, в каком великом почтении бывают у аббата мои письма (я ведь часто пишу ему, и по необходимости, и ради нашей давней приязни) и с каким торжеством он принимает их у себя в обители, словно самого Цицерона по пути из изгнания: едва объявят ему, что принесены вести из замка, он уже выбирает удобный час, чтобы насладиться ими: «столь великие дары», по слову поэта, «сулит богатое посланье», что ему не терпится вступить в обладание ими. Когда же время найдено, он созывает немногих монахов, с коими объединяет его приверженность литературным занятиям, и читает им все, мною написанное, как бы некую трапезу им предлагая. И вот теперь этот человек, которому я обязан любовью и послушанием, советует мне – а вернее, просит и всячески настаивает – чтобы я все мои письма, разбросанные в разные времена и по разным лицам, собрал вместе и, приведя их в порядок, выпустил в свет, на пользу и удовольствие многим. Он же просит меня, как о большом одолжении, без отлагательства посетить его монастырь, чтобы там ему одолеть мое упорство и добиться от меня желаемого. Что ты думаешь? «Хочу, – говорит, – и всем сердцем желаю всегда с тобою быть вместе, и не дано мне; хотя бы часто, и то не позволено. Упорствует Фортуна, в несчастном для меня деле вопреки своему нраву щеголяя постоянством. Но я верю, что сокрушится эта тягостная неизменность и я, не способный утолить моего о тебе голода, по малой мере на краткое время сладостною и любезною беседой твоей утешусь: подлинно сладостною, воистину любезною. Ведь если таков твой стиль, каков твой дух? Если таково твое письмо, каков твой язык? Ведь ты не как некоторые, с говорливым стилем, но бессловесными устами – или, напротив, обильные в вещанье, безмолвные в писанье. Если позволено малое сравнить с большим, не только своему Туллию ты, туллианец, прилежно следуя, препровождаешь слова от сердца на язык с легчайшею легкостью, но – что много достойнее – Апостолу подражаешь апостольски. Он ведь обещает: „Каковы мы в отсутствии, таковы и в присутствии“, ибо были в нем и живой дух на письме, и животворящая речь на языке. Их и тебе придала природа, приправив неким изяществом, чтобы ничем достойным не обделить твоего дарования: у тебя ведь и Саллюстиева краткость, и простота Фронтона, и цветистый Плиниев слог; каплет из твоего письма сладость и сердцу моему с каждым словом вливает млеко и мед, по слову Давидову: сколь сладки гортани моей речи твои»; и много иного в том же роде. Ты скажешь, я тщеславлюсь, – я же отвечу, что более всего мне отрадно быть ношею для благородных рук, чтением для благородных глаз. Как бы, однако, он ни упорствовал, не уничтожит моей боязни: ему ведь божество дружбы велит быть снисходительным, я же, его послушавшись, покину любезное уединение и выйду на глаза тем, кто обо мне не слышал, – людям придирчивым, заносчивым, которые в чужом сочинении ни одного закоулка не упустят, но все обойдут с фонарем. Кто скажет, что от одной любви и послушания я вышел к ним на глаза? Нет, сочтут мой поступок бесстыдством, назовут дерзостью молодости. Тем же, кому мил лишь Сатурнов век, я не понравлюсь лишь потому, что не умер вместе с Эннием, но продолжаю жить и дышать. Иные, найдя где-нибудь у меня мысль или оборот речи, заимствованный у древних авторов, скажут: «Вот, похитил он себе жену из тех, что были в хороводе» и посмеются надо мной, и словом – не будут пахнуть мои горшки тем, чем я их наполнил, но в глазах людей превратятся в сосуды беззакония; я же сто раз прокляну свою опрометчивость и тщетно буду пенять на взыскательность дружбы.

59

20 августа

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Если ты спросишь, чем я занят в эту пору, я отвечу, что сочиняю письмо аббату – с таким прилежанием, словно не стоит надо мною множество дел, и важных, и неотложных, наперебой требуя моего внимания. «Чьим именем, – говорю, – начать мне это письмо, поставив его рядом с твоим, если не именем дружбы? Как говорит красноречивейший поэт,

имя дружбы, сие святое и чтимое имя —

оно давно связует нас, оно великие отрады и утешения мне подавало, оно же дает мне ныне просить о снисхождении. Ведь сладостная беседа, благое приятельство, общение неустанное, любовь к Писанию, отрада речей, любезность нрава, к одному стремление, от одного отвращение сочетали две души в простоту единства. Да устыдятся философы и вспять обратятся языки академиков, которые полагали, что простому не воссиять из сложного состава. Вот, двое сходятся воедино, и Аристотелевой тонкости изнемогает прилежание, которое, доверяясь многообразию слов, не ведает тайны неделимого единства и, полагаясь на различение внешнего, не входит под кров внутреннего человека. С тобою радуюсь, обеим Фортунам с тобою посмеваюсь: благосклонная, если ты ее разделяешь, прибавляет радости, неприязненная, если ты сострадаешь, отнимает тягости. Теперь же, побуждаемый твоим благорасположением собрать вместе письма, которые я отправлял разным лицам, и как бы сложить в один ворох злаки различных полей, я не знаю, что мне надлежит делать, и медлю в сомнительных мыслях. Ведь среди разных занятий, среди многообразных попечений моего сана и тяжело мне что-либо писать, и еще тяжелее противуречить вашему настоянию; а если бы знал я заранее, что мои письма привлекут внимание людей столь достойных, то все, что могло бы в них задеть утонченный слух, неусыпное мое бдение выправило бы и отшлифовало с великим тщанием и попечением. Ныне же в их природной безыскусности, как они созданы, опасливо предстают они вашим очам, скорее ожидая себе суда, чем домогаясь милости, и в том найдут высшую себе мзду, если не будут вовсе отвержены, но удостоятся некоего снисхождения. Ведь вам ведомо, что не всегда сила и удачливость нашего дарования соответствуют желаемому, иногда же пишущему случайно подворачиваются похвальные выражения, которых не обретешь ни непомерными стараниями, ни прилежными раздумьями; иногда и скудость предмета понуждает писать короче, и свойство лиц делает письмо то пространнее, то проще, то небрежнее. Итак, несодеянное мое пусть увидят и простят очи ваши, и в книгу памяти пусть запишется из моих сочинений то, что содействует спасению: ведь иногда открывает Бог младенцам то, что утаивает от мудрых, и прокаженными было возвещено спасение Самарии. Если же что будет иногда вплетено здесь от языческих писаний, вы не зазрите: ведь и Давид из венца Мелхома, идола аммонитского, себе сотворил диадиму, и Павел апостол в укоризну критянам применил слова поэтические». Многое подобное пишу я ему, тщательно прибирая и взвешивая каждое слово, словно уже согласился с ним, а между тем стыдливость моя – не знаю, благая или ложная – не хочет выходить на люди, желая всегда оставаться в потаенных покоях дома своего.

60

20 августа

Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Снова я о том, что меня заботит, – прости, что я никак не сойду с одного места, словно жду, когда дуб на нем вырастет: не знаю, что мне думать о словах аббата, должно ли послушаться его предложения. Удивительное зрелище увидел бы ты, если бы заглянул внутрь меня: там благоразумие жестоко бьется с тщеславием, и во время схватки они обмениваются обличьями, так что я уже не могу уследить, какой удар кому принадлежит. Аббат словно понукает меня шпорами Валаама, но многого я страшусь: меня, начавшего говорить, обличит скудость знания, меня осудит младенчество языка, на меня, как еще живущего, с презреньем взглянет современность. Перебираю свои прежние письма и не вижу в них решения: он хвалит, но я не хвалю. Не посмотришь ли и ты? Вот одно, писанное несколько лет назад: аббат после некоей беседы с нашим епископом, которого смущали слухи о десятине, спросил меня, что бы я сказал на его месте и какие доводы привел. Вот что я сочинил, от его лица обращаясь к епископу.

«Вышло, как мы слышали, распоряжение короля, дабы был переписан весь галльский мир и отягощена десятиною Церковь. Так исподволь войдет десятина в обыкновение, и единожды допущенное злоупотребление введет Церковь в постыдное рабство. Не замедли же, досточтимейший отец, в деле Христовом, да не будет связано у тебя слово Божие и достоинство Церкви не умалится; к тебе взывает Господь устами пророка Своего Иеремии: «Стань во дворе дома Господня и поведай всем градам Иуды все слова, какие Я заповедал тебе». Исполни свою службу, верни врученный тебе талант с лихвою и не ревнуй злокозненным: о епископах говорю, что окружают короля льстивыми речами, псы немые, не могущие лаять. Сквозь стадо льстивых зверей выйди на средину чертога: не страшись возмущения владыки, ни чела нахмуренного, ведая, что ковчег Господень пленяется и народ от меча гибнет, когда священник небрежет исправленьем сыновей; свободно приступи к нему с увещаньями, ибо где дух Господень, там свобода; не бойся ничего: разве немощна рука Господня, творившая великое во Израиле?