— Папаша, мамаша да муж, говорю, — тихо повторила Маняша.
— Не врешь? — спросил дядя Лукьян, очень пораженный.
— Чего мне врать? Какая корысть?..
— Ну вот! — сказал дядя Лукьян и опять почесал в затылке. — Чудеса! И мамаша, значит? Как же ее в ту кампанию занесло? Пра слово…
Маняша уже не могла сдержать себя и рассказала дяде Лукьяну все до конца: как ангелы просили милостыню у нее под окном и как она каждого из них оделила пятаком. В кошелечке у нее будто бы одни пятаки и были…
— Ну, Маняха, — уверенно сказал дядя Лукьян, — это особенное что-то! Это так просто не бывает. Пра слово. Ангелы — одно дело, а чтобы милостыню просили — совсем другое. Это тут надо покумекать. — И рука дяди Лукьяна снова полезла в гриву волос на затылке.
— К чему может быть такой сон? — спросила Маняша. — Что означает?
— Тут надо покумекать, — повторил дядя Лукьян. — Это дело не простое.
— К несчастью? Или, может, к добру? — тихо продолжала Маняша.
— К добру! — уверенно заявил дядя Лукьян. — Ну вот. Такой сон обязательно к добру. Но это не все.
— А чего же еще? Говори, если знаешь.
— Это — знак тебе. Пра слово.
— Какой же такой знак? — растерялась Маняша. — Божий?
— Погоди. Пра слово. — Дядя Лукьян стал морщиться, словно у него заболел живот. — Про что это мы? Да, про сон. Ты меня не перебивай, Маняха. Сон — это явление научное, доказанное. Мало ли что во сне может привидеться. За это никто отвечать не может. Третьего дня я во сне своего племяша зарубил.
— Ты мне про сон, про сон объясни!
— А он к добру, — сказал дядя Лукьян. — Это и не сумлевайся. Богатая будешь. К богатству сон. Пра слово.
— Да откуда же богатство возьмется? — удивилась Маняша. — Кто мне его даст, богатство-то? Я всю жизнь без богатства прожила. Зачем оно мне на старости лет?
— Так уж ведется. Не жди когда хочется, а жди когда получится. Сон твой к богатству — и все тут. Это уж, пиши, точно. Пра слово. Валяй за поллитрой, невеста, да чарочку поднеси мне. — И дядя Лукьян толкнул Маняшу локтем в бок.
— Вон ты к чему клонишь, — усмехнулась Маняша. — Понятно. За поллитрой бежать. Так я и побегу! Гляди. Сколько ты у меня поллитров выманил?
Маняша пожалела, что завела с Родимушкой напрасный разговор и все рассказала соседу. Не нужно было выдавать ему свою тайну. «К добру!» Дядя Лукьян, пожалуй, это и заладил только к тому, что надеялся на поллитру. Пьянчуга!
— Ну-ка, сколько поллитров выманил? — еще раз спросила Маняша, насмешливо глядя на седое колючее лицо дяди Лукьяна.
Сосед поворошил пальцами загривок и ухмыльнулся. Видно, он и не надеялся на удачу.
— Ну вот, — добродушно сказал он. — А сон-то у тебя занятный, Маняха. Особенный сон. Не к убытку, а к прибытку. Ангелы милостыню просили, так чего уж… У тебя облигации есть?
— Какие облигации? Откуда они у меня?
Маняше все больше и больше надоедал заведенный, как на грех, разговор, и она уже собиралась встать и, сославшись на дела, уйти.
Но дядя Лукьян настаивал:
— Купи облигацию. Али билетов лотерейных. Пра слово. Выиграешь — вспомянешь, что я говорил.
Маняша презрительно посмотрела на Родимушку и поднялась с лавки.
— Некогда мне с тобой лясы точить, у меня работа стоит.
Вывод дяди Лукьяна почти обидел ее. Такой разгадки она никак не ожидала. Чтобы странный сон, не дающий ей покоя, мог означать выигрыш по облигации — нет, она и мысли не могла допустить! То, что сказал дядя Лукьян, было какой-то насмешкой.
«Дура старая! Связалась с кем!» — подумала Маняша.
— Ну вот, — сказал дядя Лукьян. — А ты все-таки поимей в виду.
Маняша пренебрежительно махнула рукой и, толкнув калитку, ушла к себе во двор.
Из окна Маняша видела, как дядя Лукьян оторвался от скамейки и, трудно разгибая спину, двинулся к соседнему дому. По дороге он потревожил кошку, спящую в траве, и кошка с перепугу брызнула к забору. Это дядю Лукьяна заинтересовало, и он долго смотрел на то место, где притаилась кошка. Спешить дяде Лукьяну было некуда. Смотри да смотри.
«Старый шатун», — беззлобно подумала Маняша.
Дядя Лукьян жил чуть наискосок от Маняши. Избенка у него была низенькая и черная, словно обуглившаяся. Когда-то ее срубили на скорую руку. Видно, была нужда у людей. Отпечаток этой нужды остался на избенке до сих пор. Она стояла без наличников на окнах и без крыльца. Строители ее старались поскорее вселиться. Была бы хоть крыша над головой, а о красоте и удобствах потом можно позаботиться. Но что-то помешало им потом украсить избу. Так она и простояла не один десяток лет, портя своим сиротливым, заброшенным видом прямую красивую улицу. Дяде Лукьяну изба досталась уже поизношенной, почерневшей. Он мог бы привести ее в божеский вид. В ту пору, говорят, у Родимушки водились деньжата. Но он и пальцем не пошевелил. Даже палисадник сломал на дрова. Избенка стала еще сиротливее.
— Шатун и есть шатун, — прибавила Маняша, оглядывая ветхое жилище дяди Лукьяна. — Как раньше жил непутево, так и…
Она не договорила. Ни к чему это. Кто знает, что завтра будет?..
— Бог с ним, — прошептала Маняша.
Она привыкла вот так рассуждать с собой. Думает, думает, а потом вставит словечко вслух. И кажется, что не одна в избе. Кажется, разговаривает с кем-то. Так и день проходит. День да еще день. А к ним еще денек!. Вот уж и месяц позади. И год. Жизнь течет под уклон. И позавчера так было. И вчера. И сегодня бы… Да вот…
— Сон, сон… И что это за сон?
Маняша прилегла в полутемной комнате на кровать, хотя было еще не время. Да и вообще она редко ложилась днем. Все как-то было некогда. А летом в особенности. Если же и ложилась, то на полчасика после обеда. Чтобы старые кости отдохнули. Теперь же Маняшу привела на постель не усталость.
Маняша не раскаивалась уже, что рассказала про сон дяде Лукьяну. По правде, разговор с Родимушкой ее даже успокоил. По-глупому и по-смешному рассудил дядя Лукьян, непутевый сосед, но Маняше стало легче. Не страшного он ей наговорил, не встревожил пуще прежнего. На облигацию свернул, старый черт! Да и за это спасибо. А то еще пугать бы начал — страдай потом…
Маняша и сама не знала, что это ей вздумалось прилечь в неурочное время. Сказать, что устала, так нет, усталости она не чувствовала. День еще только начинался. Но Маняша не хотела задумываться над такой причиной. Значит, требовалось. Покой нужен был.
— Жись-то, жись-то… сколько всего пережила! — сказала Маняша и сама удивилась, сколько разного-всякого приключилось с ней за шесть с половиной десятков лет ее жизни. — Чего только не было, боже мой!..
Много всего было. И горького, и сладкого. Больше горького, чем сладкого. Только горькое, оно временем подслащается. Маняша уже давно поняла этот добрый закон жизни. То, над чем в молодые годы слезы проливала, теперь вспоминалось с удовольствием, как маленькое огорчение на веселом празднике. Старое горе сейчас вроде бы уж и не горе вовсе, а так, неприятность.
— Плохое-то забывается, — прошептала Маняша, — а хорошее остается.
И вдруг ей захотелось вспомнить что-нибудь хорошее и светлое. Чтобы можно сказать без зазрения совести: «Да, было!» Чтобы уверенно сказать, что жизнь прожита, как у людей. Но зачем это — уверенно сказать, — и Маняша не знала. Просто захотелось ей. Захотелось и все…
Маняша, ее муж Василий и Пашка Кривобокова
В самом конце 1941 года (Маняша и число помнила — шестнадцатого ноября) Маняшиного мужа Василия, дорожного техника, забрали в армию. Маняша осталась с пятью ребятишками, старшему из которых пошел тогда шестнадцатый год, а младшему не было и пяти. Да и обижаться нельзя было: немец обложил Москву, тяжело воевала Россия и помощи ниоткуда ждать не приходилось. Брали в армию всех, не смотрели, кто дома остается. Василий и то прожил с семьей почти пять военных месяцев. Давным-давно разносили по домам похоронки. Плач подымался то слева на улице, то справа, а то сразу со всех сторон.
Посчастливилось Василию и после мобилизации. На третий день он вечером прибежал домой и сказал, что пока оставляют его в городе и вроде бы почти на старой должности, только жить будет, конечно, в казарме. Так и получилось. На той же неделе Маняша увидела его на городской площади. В серой шинелишке, в обмотках, тощий, непохожий на себя, он вел куда-то таких же понурых и тощих солдат. У каждого из них сбоку был подвешен котелок. А у Василия котелка не было. Неумело подпоясанная шинель вздувалась у него на спине, отчего казалось, что он горбат. Шел он как-то понуро, глядел под ноги, и, хотя у него была привычка — глядеть под ноги, Маняше показалось, что муж совсем упал духом, позабыт, позаброшен. Ей стало жалко его, и она заплакала. Слезы лились по ее щекам. Никогда раньше не роняла она таких обильных слез. Да и позже так плакать ей не случалось. Даже и в тот день, когда принесли на мужа похоронную…
Но не одна Маняша плакала тогда на городской площади. С базара, который в те времена был совсем небогат, но многолюден, как в воскресенье, набежало десятка два баб. И у многих из них тоже текли по щекам слезы. О чем они плакали? Кого вспоминали, глядя на понурых солдат? Об этом и спрашивать не надо было. Русская баба зря не плачет.
А солдаты, почувствовав бабье горе и застыдившись своего невоенного вида, вдруг воспрянули духом. Лица у них посветлели. Задние подтянулись, шеренги выравнялись сами собой. Дошло, наконец, и до Василия. Он перепрыгнул с ноги на ногу, вытянул вперед подбородок и, шлепая о булыжник тяжелыми ботинками, закричал:
— Раз, два — в ногу! Раз, два!
Это показалось ему недостаточно, и он добавил:
— На обед движемся — висселей!
Последнее слово так и просвистело в воздухе, и сколько уж лет прошло, а Маняша все помнит этот веселый звук.
Новобранцы пересекли площадь. Две или три бабы засеменили следом. Маняша бросилась за ними. Василий обернулся и увидел ее. Он махнул ей рукой, чтобы уходила, но Маняша, не сознавая ничего, продолжала бежать. Лицо ее было облито слезами.