К отцу — страница 41 из 49

Точка была поставлена. Авдотья Емельяновна привязала пса на цепь, потому что он мог броситься на Сергея: не терпел барбос, когда чужие выносили из дома вещи, приучен был верно служить с самого собачьего младенчества! Вальке не помогла и колбаса: дружба дружбой, а табачок — врозь. Пес и на этот раз рванулся, оскалив пасть, но загремела цепь, лязгнул металл, и холопья ярость осталась неутоленной.

Авдотья Емельяновна втихомолку плакала всю дорогу. На платформе же разрыдалась, запричитала.

Электричка немного задержалась. Но вот закрылись двери вагона. Поплыли люди на платформе. Авдотья Емельяновна побежала, отчаянно рыдая, ничего не замечая перед собой. Мелькнуло ее искаженное горем лицо — и все исчезло. Прощай, Александров!

И снова — только наоборот — Струнино, Арсаки… Арсаки, вновь обретенная грибная станция непрошедшего Сергеева детства! «Разве ж я грибы ищу, это моя палка ищет!» Ах, дед, дед, Сергей так и не сходил на твою могилу! Живые часто забывают мертвых. Живые думают о живом — не напрасно так говорится в народе. А живое мелькает за окном, мир проносится, открывая все новые подробности, отражаясь в живых, любимых Юлькиных глазах. Бужаниново, Загорск, Хотьково, Абрамцево — все снова, снова, только наоборот.

В двенадцатом часу Ярославский вокзал принял александровскую электричку. Вновь вступили в права три московских правила Сергея: сдать чемодан, устроиться и стараться поскорее уехать. Сергей сдал чемодан, купил билеты на вечерний поезд (устроился и исполнил желание поскорее уехать). Сергей любил Москву, но не мог долго жить здесь. Пять лет учения в Москве показались ему вечностью. Он удивлял товарищей, уверяя, что Красноград — лучший город в мире. Ничего не изменилось с тех пор: Красноград — лучший в мире. И напрасно Сергей думал, что может уехать в дальнюю сторону. Он южанин, степняк: хотя и городской житель, а степняк. И возвращается в степь. Он возвращается, обретя в Александрове утраченную было уверенность. Он едет не один.

Своему приятелю Сергей звонить не стал, а сел с Юлькой в маршрутное такси на Пушкинской площади и доехал до комбината «Правда». Юлька подождала его внизу, в вестибюле. Сергей появился через час и, отирая пот с лица, сказал:

— Нам повезло, Юля: он не в командировке. Через два дня прилетит в Красноград. Теперь дело двинется…

В купе Сергей и Юлька приумолкли. За день (длинен и тяжел для пешехода московский день) Юлька устала и быстро уснула на нижней полке. А еще вечером грозилась всю ночь провести у окна! Сергей сидел и, слушая ровное Юлькино дыхание, улыбался и глядел в окно на редкие огни засыпающего (счастливых снов!) мира. Не так ли вот тридцать один год назад сидел возле окна, провожая огни, отец? Он сидел, а мать, тогда еще такая же, как Юлька, девчонка, спала, умаявшись на московских улицах. И, слушая ровное дыхание своей невесты, отец тоже думал… О чем он думал? Сергей не знал об этом. Он знал лишь, что через год после бегства Василия Сонкова и Маши Князевой в солнечном Краснограде родился он, Сережка Сонков, на крестины приехали дед с бабкой, окончательно помирились с зятем, и все было хорошо вплоть до сорок третьего года, когда севернее города Курска наповал уложила Героя Советского Союза капитана Сонкова фашистская пуля…

«Ходи прямо, Сергей! Главное в жизни — ходить прямо, во весь рост! Человек не так давно встал на ноги, его сгибает к земле. Иные люди до сих пор бегают на четвереньках, только не всем это бросается в глаза. Всегда ходить прямо не так легко, Сергей, вот почему надо всегда, каждый день стараться ходить прямо!»

Предсмертное письмо отца… Теперь оно перестало принадлежать одному Сергею. Оно напечатано в книге воспоминаний об отце и принадлежит и Юльке, и всем.

В первом часу ночи Сергей стал раздеваться.

— Сережа, — вдруг прошептала Юлька, — мы далеко отъехали?

— Далеко, — ответил Сергей. — Спи, Юлька, спи.

— Сплю, сплю…

Сергею казалось: это само счастье говорит человеческим языком…

Поезд шел на юг без толчков и скрипов: он привык беречь человеческие сны. Сергей засыпал, все время чувствуя, что Юлька близко, Юлька рядом, Юлька, Юлька…

ПортретРассказ

1

Мне было лет пять, не больше, когда я первый раз увидел Ленина.

В том селе, где я родился, Ленин никогда не бывал. Вероятнее всего, он даже не знал о его существовании. Да и не удивительно: таких сел в Центральной России тысячи. Годуново, Долгополье, Рюминское, Андреевское, Большие Вёски… Разве все названия перечислишь?

Я родился в Больших Вёсках. Ноябрьским днем 1925 года. Мать говорила, что я появился на свет божий в русской печке. В таких печах на Руси издавна и пекли хлеб, и парились, и рожали. По словам матери, тот праздничный день был морозным, белым от снега, с солнцем и ясным небом. К вечеру приехал из Александрова мой дед, плотник и столяр, привез целую торбу гостинцев, рассказывал, что в городе был митинг, громко говорили речи, везде развевались красные знамена, люди ходили с красными бантами на груди. Потом дед выпил водки, отнял меня у испуганной матери, развернул и стал разглядывать, приговаривая при этом, что в хорошее время я родился.

Он был счастлив и добр, дед, радовался, что народилось на свет новое живое существо, внучонок, мальчишка, будущий работник. Он сам, дед, сызмальства был рьяным крестьянским работником да к тому же и умельцем — знаменитым мастером плотницкого дела, к которому из дальних деревень, из города наезжали нуждающиеся в жилье люди, просили поставить избу, а го и целый дом с мезонином и верандой. Дед пахал землю, ставил дома и избы, и для него хорошее время прежде всего означало, что удался урожай, что не стало господ, перед которыми он раньше униженно ломал шапку, и что было много работы для его сноровистого топора…

Страна мало-помалу принималась строиться. И не с гигантских заводов, не с гидроэлектростанций начата была всенародная, всероссийская стройка, которая в тридцатых годах поразила мир своим размахом и трудовыми рекордами. Она свой отсчет начала с нуля, с какой-то простой крестьянской избы, и о первых часах ее где-то в глуши известили миру еще несмелые топоры плотников. Они засверкали по весне, плотницкие топорики, запахло в деревнях свежей стружкой, забелели свежие срубы изб — и пошла, пошла обновляться Россия! Перестук топоров и песни пил в деревнях — всегда к хорошей жизни. В плохое время избы на Руси не ставят.

Вот и дед говорил, что в хорошее время я родился.

Мать вспоминала: ранним утречком, когда медовое солнышко начинает пригревать умытые росой лужайки, она любила со мной на руках сидеть на завалинке под окнами и слушать, как поклевывают топоры — тешут еловые и сосновые бревна. Слева строились Сонковы, а спереди ладил избу сам свекор, то есть мой дед. Сладко у матери становилось на душе от этих звуков. Она укачивала меня и думала: вырастет сынишка, побежит по улице — глядь, а село-то все белое, избы высокие, окна большие, палисадники крашены. В таком селе любо-дорого жить!

— Твой-то год у нас был урожайный на детей, — рассказывала мать. — В каждой избе подряд по младенцу. И все больше мальчишки. Орут, бывало, по ночам, как петухи, один другого старается перекричать. Голосистое было времечко!

2

Мне уже исполнилось лет пять… Я помню нашу большую светлую горницу, длинный крашеный стол, тяжелые лавки по обе его стороны, яркую икону в углу, стеклянный шкаф, в котором видна была чайная посуда, зеркало на стене и белые изразцы печки. В три окна падало солнце. Полосы света косо разрезали горницу, и были они похожи на полотнища какой-то нежной, теплой на ощупь, ткани. Я бегал по горнице, пронзая эти полотнища головенкой, и все никак не мог понять, почему прямой, натянутый, как струна, свет не колышется и даже ни капельки не дрожит от моих отчаянных усилий. Ни пинки, ни взмахи, ни попытки дуть изо всех сил — ничего не помогало…

И, тут вошел в горницу мой дед, Василий Кузьмич. Должно быть, он вошел раньше, чем я его заметил.

— Э-э-э, — укоризненно произнес он, — ты что это, солнце побороть хочешь, внучек? Пустое дело, никакого проку, ушибешься — и все тут. Ты вот лучше погляди-ка, что я принес! — В руках у деда был белый рулончик из бумаги.

Я был разгорячен напрасной борьбой и сердит, но все-таки бумажная трубка меня заинтересовала.

Дед оглядел одну стену, потом другую, бросил взгляд на икону. Это его заставило призадуматься. Я пробовал на зуб палец и ждал, что будет дальше. Дед сел за стол и еще раз оглядел всю горницу. Слева стоял посудный шкаф. Справа, чуть ли не до самого потолка, белел изразец печки. Сзади, в простенках, висели зеркало и карточки в деревянных рамках. И только впереди была пустая стена, оклеенная газетами.

Дед решительно поднялся с лавки, сказав:

— Погоди-ка, внучек.

Как только он вышел, я подбежал к столу, влез на лавку и раскатал рулончик. С гладкого бумажного листа на меня глянул веселый человек с красным бантом на груди, с бородой и усами, как у деда, в большой кепке. Прищурившись, он махал мне рукой и словно говорил при этом: «Ну, здравствуй! Как живешь?»

— Погоди, наглядишься еще, — сказал, вернувшись, дед. В одной руке у него был молоток, в другой гвозди и газета. Он сунул гвозди в рот, а молоток под мышку, разорвал газету на узкие полоски, сделал из них четыре маленькие бумажные подушечки.

Я молча наблюдал, как он все это быстро, без лишних движений, проделывает. Мне нравилось глядеть на деда, когда он занимался какой-нибудь работой. Пилил ли он, строгал ли доски, обтесывал ли топором бревно, вырезывал ли из кленовой чурки ложку, я всегда крутился поблизости, подбирал щепу, валялся в мягких стружках.

Между тем дед не мешкал. Он разгладил портрет, примерил его на стене и, по очереди прижимая каждый угол бумажными подушечками, прибил чуть выше своей головы, напротив середины стола. Затем отступил на шаг, полюбовался и, обернувшись ко мне, сказал: