К отцу — страница 45 из 49

— Нет, нет, зачем же, — решительно возразила Виктория Михайловна. — Об этом не нужно было. У вас хорошо получилось, эмоционально. Зачем же говорить о слезах?

— Так я не сказал, — пробормотал Теплихин.

— Кстати, — опять спохватилась Виктория Михайловна, — вы знаете, что в деревне Бузулук живет женщина, на глазах которой погиб ваш отец?

Теплихин побледнел, и сердце у него забилось так же, как оно билось утром, когда он увидел имя отца на мраморной плите. Он словно очнулся от глубокого сна и вспомнил, зачем сюда приехал.

— В деревне? Живет?.. — переспросил он.

— Да, разумеется, вы об этом не знаете, — сказала Виктория Михайловна. — Вам надо к ней сходить. Сейчас Раечка вас проводит. А потом мы обязательно покажем вам наш школьный музей, запишем ваш адрес. Мы переписываемся со всеми родственниками погибших воинов. И вам тоже мы будем писать о наших мероприятиях. Но об этом мы договоримся после, Петр Яковлевич, а теперь… Раечка! — позвала Виктория Михайловна свою пионерку. — Раечка, ты сейчас проводишь Петра Яковлевича к Семеновне. Проводи и возвращайся.

Девочка кивнула.

— Пойдемте, дядя, — сказала она.

Девочка всю дорогу расспрашивала Теплихина о разных разностях, он курил и отвечал коротко, невпопад.

Деревня Бузулук лежала в низинке. Теплихин и Раечка шли по левой стороне улицы мимо разнокалиберных домиков. Были среди них и совсем новые, светлые, с расписными крылечками, были и старые, кособокие, поставленные, очевидно, сразу после войны. Впрочем, Теплихин почти не глядел по сторонам: в груди у него все замерло и затаилось в ожидании встречи.

Раечка остановилась возле низенькой хатки.

— Бабушка Семеновна! А бабушка Семеновна!

Погасив сигарету, Теплихин ждал: кто выйдет? И какая?..

Вышла та самая пожилая женщина, которую он видел утром в вокзале, — уборщица, показавшая ему дорогу к братской могиле. У Теплихина запершило в горле, он хотел откашляться, но не мог.

— Бабушка Семеновна, этот дядечка — Теплихин!

Не отрывая от Теплихина прямого взгляда, Семеновна кивнула и, словно давно обо всем догадавшись, без удивления спросила:

— Сынок?

— Да, — выдавил Теплихин, — сын. Петр.

— Знаю, что Петр, — отозвалась Семеновна. — Приехал. Давненько ждет твой папаша. Ну, хоть и долго ждал, да дождался. Пойдем.

И она, заметно согнувшись, с тонкими руками, повисшими вдоль тела, пошла в хату. Теплихин слепо двинулся вслед за нею.

Она вошла в тесную комнатку, села на скамейку, показала Теплихину рукой на стул.

— Откуда приехал?

— С Кубани, мамаша…

Перед глазами Теплихина то всплывали из какого-то тумана, то прятались большая белая печь, стол, узкая кровать с одной подушкой.

— С Кубани, — повторила Семеновна, изучая Теплихина и его дорожные пожитки. — Вот видишь… кто же знал. А я, соколик, тут сколько уж лет вроде бы родственницей единственной при нем состою.

— Как его… убило? — выдавил Теплихин.

— Как убило? Да как убивают… просто. На моих глазах за войну их столько полегло! Вот, гляди. — Семеновна наклонилась к оконцу: — Видишь огород, улицу?

Теплихин протер ладонью глаза, кивнул.

— Я, когда бой начался, в подвале сидела. Вон там, на огороде, хата у нас стояла. От нее одна печка осталась. Печка да подвал. — Семеновна помолчала, словно стараясь вспомнить, как все было. — Сижу в подвале, дрожу от страха. Сначала из пушек били, потом вроде бы затихло. Я выглянула, — молодая была, любопытная, — вижу: бежит он, твой отец. В руке винтовка, кричит так хрипло: «Вперед! За Родину!» Я перекрестилась: значит, свои, родненькие. А тут… во-он там на горке… Нет, отсюдова не видно. На горке слева у него пулеметы были, он и ударил из пулеметов. Отец твой как бежал, так с разбегу и рухнул. Упал на бок и покатился. Я спряталась с испугу, потом слышу — стонет. Выглянула снова — он шевелится. Ну я выскочила, перетащила его к печке… Вот и все, соколик. Через час он преставился, царство ему небесное! — Семеновна привычно перекрестилась.

— И все? — проронил Теплихин.

— И все, — подтвердила Семеновна. — Все, соколик. Жаловался перед смертью, что не пожил подольше. Молодой он был, твой отец.

В это мгновение Теплихин почувствовал, как по щекам у него покатились слезы. Он отвернулся, провел ладонью по лицу.

— Плачь, соколик, не стесняйся, — вдруг подобрев, сказала Семеновна. — Папаша твой не плакал. Слез у него не было, высохли в бою. Ни слезинки не выжал. А ты плачь, тебе можно.

Теплихин вскочил и, сдерживая рыдания, натыкаясь на печку, на дверной косяк, выбежал во двор.

Через минуту Семеновна услыхала звуки, похожие на удары топориком. Она высунулась в дверь. Увидела: Теплихин стоял на коленях, согнувшись, как от резкой боли в животе. Косарем, которым она щипала лучину, он кромсал березовую чурку и, всхлипывая, как будто икая, повторял:

— Прости, батя! Батя, прости!..

Старая женщина в щель перекрестила Теплихина и тихо прикрыла дверь.

Полюбить хочется…Рассказ

Татьяна Мишакова прочитала письмо и побежала за водой на колодец. Скоро вся деревня знала, что к агрономше приезжает племянник, да не простой человек, а художник. Такое в деревне случалось первый раз. Председатель колхоза разрешил Татьяне взять подводу, и она, вымыв полы в избе, поехала встречать племянника на станцию. За околицей ее догнала студентка Верка Панкратова.

— Тетя Таня, можно и мне с вами?..

— Садись. Места не просидишь.

После Татьяна каялась, что взяла студентку. Племянник, Борис Алексеевич Мишаков, всю обратную дорогу проговорил с Веркой. И сели-то они рядышком, словно были знакомы сто лет. Татьяне было обидно до слез…

Но обижалась тетка не долго. Утром племянник усадил ее возле озаренного солнцем окна. На плечи накинул цветастый шерстяной полушалок. На подоконник поставил в кувшине букет маков. И сказал, чтобы она все время улыбалась, вспоминая что-нибудь хорошее. Улыбаться Татьяна разучилась еще во время войны, но тут пришлось. «Так, так, — поддержал племянник, — у вас, тетушка, прорезывается улыбка Моны Лизы». Татьяна ничего не понимала и застенчиво скалила зубы.

Племянник рисовал часа два. Татьяна взопрела вся, больше от волнения, чем от жары. А когда он предложил посмотреть, она пошла тихонько и на цыпочках, словно боясь кого-то спугнуть.

— Ну что? — небрежно спросил племянник.

— Ой, — воскликнула она, — как барыня!..

Племянник улыбнулся.

— Колхозница наших дней. Чем она не барыня?

Татьяна покачала головой, но ничего не сказала больше; она была так довольна, что не находила слов.

Целый день к Татьяне бегали соседки, любовались портретом, с завистью поглядывали на Мишакова. Вечером, как говорится, нанес визит и сам председатель.

— Привет искусству, — сказал он и, разглядывая портрет агрономши, осторожно осведомился: — Это что же… в испанском стиле, разрешите спросить?

— Стиль наш, русский, — Мишаков помолчал немного и дотронулся до пиджака председателя. — Здесь пошли бы вам ордена.

— Как же, имеются, — быстро отозвался председатель.

— Тогда в любое время. В новом костюме. При всех регалиях. С удовольствием.

Председатель смутился.

— Боюсь вам обещать… времени-то у меня…

— Министры позируют, батенька мой, — сказал Мишаков. — Государственные деятели.

— Есть.

Поздно вечером Мишаков лежал в сенях и думал о Вере Панкратовой, которая обещала завтра пойти с ним на этюды.

Мишаков любил писать валки сухого сена, копны, стога. Хорошо получались у него белые облака над полем и облака, отраженные в воде. За пейзажи Мишакова всегда хвалили в училище. Да жаль, что только за пейзажи. Мишаков мечтал стать известным портретистом. Он рисовал портреты с детства и на конкурс в училище послал двадцать один портрет. Смешно конечно, что именно двадцать один… Профессор Павловский тогда сказал: «Что-то есть». Больше он ничего не говорил о его портретах вплоть до выпуска, когда Мишаков — так, между прочим — показал ему новые работы. «Что-то есть, — повторил профессор. — Может быть, в этом ваше будущее». Этого Мишакову было достаточно. Он не утаил оценку профессора, и все посчитали, что мэтр его благословил. В одной газете появилась статья, где Мишаков был назван портретистом, хотя портретов он не выставлял. Ему еще нечего было выставлять. Автор статьи не учел эту немаловажную деталь. Опровержения, конечно, не последовало, но Мишакову все равно было неловко. Он объявил друзьям, что едет к тетке, все лето просидит в деревне и что-нибудь да привезет оттуда.

И вот теперь, через две недели после приезда, Мишаков был уже уверен, что привезет непременно. Он неторопливо писал Веру Панкратову, втайне решив выдать ее за молодую жизнерадостную колхозницу. Вера легко смеялась, нужно было только показать ей палец, и Мишаков с удовольствием выписывал на ее румяных щеках ослепительные ямочки. На этот портрет он очень рассчитывал. А потом он думал еще разок, уже по-настоящему, написать тетку, которую в деревне звали агрономшей, потому что она когда-то училась на краткосрочных агрономических курсах. В лице у нее Мишаков разглядел что-то интеллигентное, и название будущего портрета пришло само собой, как говорится, из жизни: «Колхозная агрономша…»

Друзьям перед отъездом он сказал, что станет работать от рассвета и до заката. Это было, конечно, преувеличение, он не поднимался раньше восьми, иногда и в девять еще спал, но работал все-таки каждый день и даже уставал, а усталость приносила ему удовлетворение. Все шло, так сказать, по плану, сомнения Мишакова не мучили.

В деревне закончился сенокос — время прекрасной, но изнурительной работы, когда людям приходилось вставать затемно, косить по росе, а потом сушить скошенную траву, шевеля ее на лугах; складывать сено в копешки, свозить или переносить копешки на шестах в подобранное заранее место, ставить похожие на башни стога. Но вот последний стог задрал в небо свой шест, и голубые луга опустели, ни подвод на дорогах, ни дыма от костров, только на опушках леса, в малинниках, раздавались призывные человеческие голоса.