— Не хвались своим опытом. Ты много болтаешь. Положи эскизы на место.
— Что, и посмотреть даже нельзя? Это же все с меня нарисовано.
— Ну-ка раскидай их по полу. Не рядом, а вразброс. Не на солнце только.
— Зачем?
— Делай, как сказано, пока я оденусь.
— И те, которые углем, тоже?
— Все, все.
Мишаков надел штаны, застегнулся и, засунув руки в карманы, стал босыми ногами раздвигать картоны и листы с эскизами, разложенные Верой на полу.
— Черт возьми, ведь есть же у тебя глаза! Куда же они на холсте пропали?
— Никуда они не пропали, что ты выдумываешь, Борис! Глаза на месте, глядят.
— Смотря как глядят…
— Если это называется творческими муками, то я вам, художникам, не завидую, — поморщилась Вера. Она подошла к кровати, разгладила одеяло и легла на него, заложив руки за голову: — Ой, жестко как у тебя!
— Слезь с кровати.
— Не сердись. Мы же только вдвоем…
Мишаков сел рядом с Верой и положил руку на ее плечо.
— Как хоть твои родители к этому относятся? Они догадываются?
— Мамка, конечно, скрипит. Но я ей сказала, что писку не будет, а все остальное их не касается.
— Так ведь это равносильно признанию.
— Боря, разве они не понимают, что для меня ты был бы отличным мужем.
— Но я, кажется, не обещал на тебе жениться.
— И в Москве не захочешь со мной встретиться? — лукаво спросила Вера. — Ты же меня в натурщицы рекомендовать хотел. Уступишь меня, может?
— У тебя превратное представление о натурщицах.
— Возможно…
Мишаков поцеловал Веру и признался:
— Ты знаешь, неважное у меня настроение.
— Да в чем дело?
— Портрет твой не получается.
— Ну тогда подари мне его.
— Нет, кроме шуток. И дело не только в глазах. Весь замысел рушится. Я приехал сюда с целью написать что-то особенное и удивить мир. Чем удивить?..
— Я в этом виновата?..
— Не могу так сказать. Ты осталась прежней.
— Но кто же тогда?
— Разобраться надо… Жизнь, может быть. Понимаешь, хочется показать в деревне самое яркое, самое человечное! Очень уж о деревне у нас черно писать стали. Я с этим категорически не согласен. Мне светлого чего-то хотелось… вот такого, как твоя улыбка. И я написал улыбку. Ямочки, испускающие сияние… Но почему же они меня не удовлетворяют?
— Не знаю, — прошептала Вера. — Хотелось бы тебе помочь, милый… И улыбку бы навсегда отдала за это!
Мишаков погладил Веру по щеке.
— Не стоит, не отдавай, Верочка, улыбки. Хватит жертв, хватит того, что многие ее отдали. Моя тетка например… или соседка наша, Марфуша. Жизнь без улыбки…
Мишаков встал и зашагал по избе, переступая через разложенные на полу картоны.
— Да, Марфуша несчастный человек, — сказала Вера. — Бедняжка! Ей ребенка бы надо.
— Но кто же отцом ребенка согласится стать? Ты знаешь, что она мне вчера сказала? «Полюбить так хочется!» Полюбить, понимаешь. Вдумайся в эти слова. Меня такая жалость охватила, что я не мог с ней разговаривать. Она согласна безответно любить, только бы раз в год взглянуть на любимого.
— Это она тебя в виду имела. В тебя здесь полдеревни влюблены, — с грустью сказала Вера. — Ты знаешь, Боря, я не обижусь… если хочешь… нарисуй ей беби.
Мишаков шагнул к ней, сжав кулаки. Она испуганно вскочила с кровати.
— Я без всякого хамства… извини, если…
— Эх, глупа ты, Верка! — выговорил Мишаков. — Вот главная беда твоя… а может, черт возьми, счастье!
— Да я и не отрицаю: глупая…
На лице у нее Мишаков увидел два мокрых пятна. Незнакомая нежность пошатнула Мишакова. Он обнял Веру.
И в это время первый раз прозвучал у него в ушах умоляющий голос Марфуши: «Полюбить так хочется!»
Вечером, когда Татьяна ставила на стол шумящий самовар, Мишаков за руку втащил в горницу Марфушу. Соседка упиралась, мотала головой, и на горящем лице ее было поровну радости и испуга, Татьяна с недоумением глядела, как племянник усаживает Марфушу возле окна, поворачивая ее голову то в одну сторону, то в другую, заглядывая в лицо, сжимая ее щеки ладонями.
— Вот так сидеть будешь. Дело будет вечером. Ты смотришь на улицу и думаешь о чем-то своем. Именно вот в этом платье.
На Марфуше было новое длинное платье с пышными розовыми оборками на груди.
— Ой, отпустите меня, Борис Лексеич! — взмолилась Марфуша. — По хозяйству делов полно…
— Иди. Но если опять упираться начнешь, поссоримся. Сама же напросилась, на себя и пеняй.
— Борис, чегой-то я не пойму, — обиженно сказала Татьяна, когда Марфуша проворно выскочила на волю. — Портрет с уродицы делать хочешь, что ли? У чужого-то окна?..
— Подожди, тетка. Я еще места не выбрал.
— А чего в ней хорошего-то?
— Поискать хочу. Искать, искать надо.
— Бори-ис! Люди станут смеяться. Скажут, нашел кого рисовать!
— Вот что касается людей, тетка, так это мне совершенно безразлично. Ну давай, наливай чайку. «Выпьем с горя, где же кружка?»
— О каком горе ты говоришь-то?
— Ну о творческом, если хочешь. Непонятно? Ты видела какого я кота нарисовал? Пока что одного этого котяру отсюда и увезу. — Рот у Мишакова стал кривым. — За котом в деревню съездил! А коты и в Москве чуть ли не в каждой квартире есть. Представь такой итог работы. Смешно!
— Что, ругать будут?..
— Ругают-то за дело. За плохое, предположим. А дела-то пока нету. Удивятся, тетка. Это похуже будет.
— Бог с тобой, что ты говоришь. Разве мало ты всего нарисовал? — тетка повздыхала, не зная, как помочь племяннику. — Может, водочки выпьешь? — спросила она полушепотом.
— Только этого мне а недоставало. Нет, тетка, ты лучше и не поминай это слово! У меня и у самого большое желание напиться.
— Уходил бы ты с этой работы, Борис, — решительно заключила Татьяна. — Для здоровья вредная она, как эта… как ее… химия.
— Верно говоришь, — согласился Мишаков, повеселев от мысли, что никто не в силах отнять у него главное счастье в жизни — работу, по-настоящему любимую. — Ты точно определила — химия!
На столе шумел самовар, и в этом звуке Мишакову слышалась Марфушина мольба: «Полюбить так хочется!»
Пробуя рисовать Марфушу, Мишаков еще не думал, что откажется от завершения портрета Веры Панкратовой. Желание работать дальше, пробовать, искать, могло появиться в любой день. Но Мишаков уже твердо знал, что его поездка в деревню не имела бы смысла, если бы он вывез отсюда только ослепительную улыбку студентки. В «колхозную агрономшу» Мишаков теперь тоже не верил, потому что не было нравственного убеждения в жизненности того образа, который у него сложился не в поле, где тетка работала, как хороший мужик, за двоих, а возле самовара во время завтрака или вечернего чаепития.
И вдруг горькие слова Марфуши, не сразу дошедшие до его сознания, вернули ему надежду на лучшее и страсть к работе. Он понял, что жизнь открыла ему что-то важное, чуть ли не самое главное…
Первые эскизы Мишаков делал нетерпеливо и поспешно, словно старался наверстать упущенное. Ему еще ничего было не ясно. Пожалуй, кроме одного: платье на Марфуше должно быть нарядное, с розовыми рюшками. Марфуша, по замыслу, оделась, как на гулянье. Но гулять ей было не с кем. Сознавая это, она села одна-одинешенька на…
Пока что Мишаков рисовал ее на завалинке. Искал позу, поворот головы, положение рук. На всех эскизах вместо лица у Марфуши было пока пустое белое пятно.
Марфуша сидела молча, дожидаясь пока Мишаков поудобнее поставит этюдник. Она еще не привыкла к новой своей роли, стеснялась Мишакова, стеснялась своих деревенских, и лицо у нее все время было не свое, еще более нескладное, перекошенное неловкостью. Но эта скованность натурщицы пока что не волновала Мишакова. Он знал, что через недельку Марфуша освоится и станет сама собой, И только тогда начнется самое трудное — искать тот единственный взгляд с затаенной надеждой, который полнее всего мог бы выразить мольбу чистой души: «Полюбить так хочется!..»
— Ну вот, — сказал Мишаков. — Попробую сделать эскиз маслом. Сними с колен левую руку. Нет, нет, правая пусть лежит. А левой попробуй перебирать рюшки на платье. И гляди на колодец. — Мишаков помолчал. — Ты куда глядишь? Разве там колодец?
Марфуша опустила глаза. Мишаков обернулся и увидел невдалеке Веру, сидящую на траве. Он подошел к ней с мастихином и тряпкой в руке.
— Зачем ты пришла? Уходи, ты мешаешь.
— Значит, ее рисуешь, — тихо сказала Вера. — Она у тебя получится.
— Ты убеждена?..
— Вполне.
— Почему?
— Не знаю, — Вера пожала плечами, — но теперь не сомневаюсь. Такая вот… судьба. — Вера отвернулась.
— Судьба? — удивленно спросил Мишаков. — Да, точно, судьба! У нее судьба, у тебя нет.
Вера вскочила и сказала с каким-то злым вызовом:
— А если я тебя действительно люблю?
— Если… Это еще приблизительно. Уточни, Верочка. Не спеши с выводами. Хочешь, я тебе твой портрет подарю? Ты просила.
— Не хочу!
— Ты лучше, когда не смеешься. Авось и у тебя сквозь слезы судьба проблеснет.
— Тебе что же, желаннее я ревущая?..
— Не знаю. А портрет я тебе все-таки подарю. На память. Но в Москве попытаюсь написать тебя получше.
— Значит, у меня еще может теплиться надежда? — уязвленная, спросила Вера. — Как в романе!..
— Как в жизни, — возразил Мишаков. — Иди, я вечером приду.
— Не надо, — сказала Вера, мотнув головой, и пошла прочь.
Мишаков взглядом проводил ее до середины улицы. Он не знал, придет к ней вечером или нет, но был уверен, что она будет ждать его.
Марфуша все еще теребила розовые рюшки на груди. Сжав коленки, она не поднимала головы.
— Ну, продолжим, Марфинька, — сказал Мишаков, исподлобья глядя на доярку. — Не вижу твоего лица.
— Куда же оно делось, Борис Лексеич?..
— Ты его просто прячешь. Как это у тебя получается? Но мне спрятанное лицо не нужно. Смотри на колодец. Где-то там… ну, предположим, поют частушки. — Мишаков понимал, что нужно отвлечь Марфушу от воспоминаний о Вере. Какие здесь поют частушки?