— Дядя, ты генерал? — спрашивает.
Семенов руками всплеснул.
— Да кто тебе сказал! И откуда ты взялся?
— Мне мама сказала. Ты — генерал?
Маняша вскочила. Она хотела схватить младшего, нашлепать его и унести, но Семенов остановил ее рукой, взял парнишку и посадил к себе на колени.
— Нет, я не генерал, — сказал он. — Но, может, и стану им когда-нибудь. Это не исключено. Но пока я не генерал. И до генерала мне далеко.
— А сколько? Сколько, например? Двести верст, триста? Тысячу?
Младший любил задавать такие вопросы, Заведут разговор про Москву — он тут как тут. «Сколько да Москвы? Тысячу верст?» Или про Луну спросит: «Сколько отсюда туда? Сто верст?» Василий не любил праздные вопросы и отвечал на них так: «Семь верст и все лесом». И сынишка спрашивать отца перестал.
Сейчас Василий помрачнел, как будто его до смерти обидели, и посмотрел на Маняшу, словно она была во всем виновата.
А Семенов вступил с младшим в разговор.
— Ну если считать на версты, то, может, и миллиона будет маловато, — сказал он. — До генерала мне далеко. А на что он тебе, генерал? Зачем?
— А так…
— Иди спать, стервец! — крикнул Василий, еще раз сурово посмотрев на Маняшу.
Младший хотел соскользнуть с колен, но Семенов попридержал его рукой.
— Сиди. Не смотри на отца. Я ему прикажу, и он будет у нас шелковым. Ты что хотел спросить? Спрашивай, пока я добрый.
— А почему ты не воюешь?
— Я не воюю? — Семенов засмеялся. — Еще как воюю! С баранинкой, со спиртом. Победы одерживаю!
— Не в войну воюешь. Почему? Так надо?
— Точно, угадал: так надо. Сейчас я здесь, другие там. Потом я там буду, другие сюда придут. Войны всем хватит. Как тебя звать-то?
— Младший.
— Младший? Ну младший так младший. Сережка, наверное?
— Ага.
— Вот я и говорю, Сережка, что войны всем достанется. И мне. И твоему батьке тоже. И тебе, может, когда-нибудь придется. Войны всегда людям хватало. Во все времена.
Семенов замолчал и грустно склонил голову.
— У меня у самого вот такой дома остался. Санька. Голоштанный вот такой. — Семенов похлопал меньшого по голому задику. — Тебе зверей показать?
Пирушка приостановилась. Стол отодвинули ближе к стене. Лампу поставили как удобнее. Семенов ловко скрючивал руки, изображая на стене то зайца, то собаку, то козла. Младший и Маняша радовались немым забавным картинкам. И лишь Василий был без улыбки на лице. Он как сидел на табуретке, так остался на прежнем месте. В одной руке держал вилку, в другой пустой стаканчик. Все о нем забыли, и было даже как-то чудно, что он сидел чуть ли не посредине комнаты, уставившись из-под надвинутых бровей в одну точку.
Маняша знала, чего ей теперь ждать. Василий сидит, сидит да скажет свое слово. Так оно и вышло. Василий разбил стаканчик об пол. Осколки стекла брызнули к двери. Вслед за этим муж метнул вилку, да так, что она воткнулась в дверь.
— Вася, что ты! — крикнула Маняша. — Постыдись!..
Младшенький заплакал, бросившись к матери.
— Папка бить будет!..
— Не будет, не будет, — прошептала Маняша и, подхватив сына на руки, убежала с ним на другую половину дома.
Когда она вернулась, Семенов с Василием опять сидели за столом. Василий молча ковырял кривой вилкой баранину. Он был темнее тучи.
— Может, вам еще капустки поднести? — тихо спросила Маняша, обращаясь к Семенову.
Тот ничего не ответил. Маняша стояла, ждала. Семенов постучал пальцем по столу.
— Так я жду, Витяков.
Василий поднял голову, посмотрел куда-то сквозь Маняшу. Выдавил:
— Тут я… это самое… извини… погорячился.
«Ай-яй-яй, беда-то какая! — подумала Маняша. — Теперь он мне жизни не даст!»
Семенов Матвей Григорьевич, человек культурный, воспитанный, конечно, хотел как лучше. Но он не знал, какой нрав у Василия. Для мужа попросить прощения — все равно что повеситься. Он никогда у Маняши не просил прощения. И Маняша забегала вокруг стола, желая показать Василию, что она вроде бы и не расслышала его слов, Вроде бы эти слова у него с языка и не срывались.
— Пейте, пейте… Кушайте, кушайте… Я капустки, капустки…
Чего она тогда говорила, уж и сама не помнит. Так с поджатым хвостом и провела остаток вечера.
Пир кончился вроде бы как у добрых людей: тихо, мирно, с благодарностями, с прощанием на крыльце.
Благодарил и Василий. То есть он ничего такого не говорил, не низал спасибо на спасибо, как Семенов. Он только хмельно кивал головой и, бестолково тычась в углы, бормотал по-своему:
— Ты это… того… это самое… Ты это… смотри… Мы это… Ты смотри…
Зная Василия, Маняша и принимала его слова за невысказанную благодарность. Хмель перебил у него злость.
Семенов и Василий пошли. Маняша долго глядела им вслед. Мужчины шли не очень твердо.
«Дойдут, — подумала Маняша. — Семенов-то самостоятельный мужик».
Но все-таки она решила, что надо накинуть шубенку да пробежать за мужчинами хоть полдороги. Не ровен час, наткнутся на кого. Василий и скандал учинить может.
Маняша распахнула дверь и застыла у порога. Дети, все пятеро, и младшенький тоже, стояли без рубашек вокруг стола и доедали, что осталось от взрослых.
Маняша заплакала.
Пашка Кривобокова щи и хлеб таскала исправно. По соображению Маняши, вроде бы уж сверх обещанного. Больше нормы вышло еще на прошлой неделе, а Пашка все не отказывала.
— Так ведь перебрала я, Павла Александровна, — сказала ей Маняша.
Пашка посмотрела на нее как-то сбоку, одним глазком, с оценкой на свой лад.
— Знаю. Учена считать-то. Ношу, пока есть у меня такая возможность. Авось и отблагодаришь.
В ту же зиму Маняша ее и отблагодарила.
Один раз в полночь разбудил Маняшу сбивчивый стук в дверь. Стучали в два кулака, будто торопились с перепугу. Маняша сразу поняла, что это не мужнина рука. Подбежала к окошку. На улице была метель. В белом тумане ни зги не видно.
«Господи! Пресвятая богородица, помоги и помилуй…»
Дети спали. Старшего, что ли, разбудить?..
Маняше стало страшно. Она заметалась по дому.
И вдруг с улицы послышался знакомый женский голос. Пашкин голос послышался. Маняша высунулась в коридор.
— Кто там?
— Маняша, Маняша, отопри!..
И точно, Пашка Кривобокова звала. А голос у нее был совсем не свой. Никогда еще Маняша от нее такого голоса не слыхивала.
— Ты одна, что ли?..
— Да одна, одна, открывай, Маняша, ради бога!
«Господи! Пресвятая богородица…»
— Сичас, сичас…
Маняша думала, что Пашка без оглядки рванется к ней в дом, но она распахнула свою доху и протянула какую-то банку.
— На, спрячь! Умоляю!..
Банка была тяжелая. Не ожидая этого, Маняша чуть не выронила ее из рук.
— Да осторожнее! Спрячь подальше!
— А что тут? Зачем?.. — ничего не понимала Маняша.
— Ах, какая ты!.. Ну, вещи, безделушки. Спрячь, я прошу тебя, и никому не говори, что меня видела. Я тебе ничего не приносила!
И Пашка, запахнув на голой груди доху, кинулась вниз по проулку и, как привидение, исчезла в белой мгле. Засвистел ветер. Словно в сговоре с Пашкой, он взметнул целое облако сухого снега, слизал края глубоких следов…
Маняша стояла с банкой в руках, не зная, что делать. Наконец до сознания дошло, что Пашка просила спрятать эту банку. Но куда?..
«В навоз — вот куда!» — мелькнуло у Маняши.
Она вздула трясущимися руками лампу и вышла в сарай, где лежала на боку и посапывала корова.
Утром к Маняше прибежала соседка и, захлебываясь словами, рассказала, что у Пашки Кривобоковой в полночь был обыск. Приходили с понятыми. От этих понятых, мол, вся улица и узнала, как бесстрашно и дерзко вела себя Кривобокова. Она сидела на табуретке в одной сорочке, курила и показывала, где бы надо еще поискать. Так у Пашки ничего и не нашли. Даже корки хлеба и той нигде не валялось.
«Господи! — думала Маняша. — Пресвятая богородица, помоги и помилуй!»
— С сильным не дерись, с богатым не судись, — заключила соседка.
Три дня Маняша жила, как преступница. Ей казалось, что с минуты на минуту и к ней придут с обыском, найдут в навозе чужую банку, посадят в тюрьму, а дети, пятеро, останутся сиротами. Она кляла себя, что взяла у Пашки банку. Обихаживая корову, боялась глядеть на то место, где лежал проклятый клад. Разрыть бы, выбросить банку со двора, да не поднималась рука. Страх сковывал Маняшу, как мороз ночью в открытом поле. На кухне у нее все валилось из рук. Везде чудилась ей тяжелая Пашкина банка, и все время слышался скрип снега возле крыльца.
Но с обыском к Маняше никто не пришел. В ночь на четвертый день заявилась сама Пашка.
— Да не бойся, — сказала она Маняше, видя, что та дрожит. — За мной никто не следит, я проверяла. За эти дни я всех по соседству обегала для конспирации.
— Ой, Паша, Паша!..
— Тебе говорят, опасности для тебя никакой, — продолжала Пашка. — Неувязочка одна случилась — и все. Начальник, который ко мне благоволит, в отъезде был. Сегодня днем вернулся. Я у него уже побывала. Можешь вполне успокоиться, врать не стану.
— Так ведь, Паша…
— Ну, давай, давай банку. Где она у тебя? В печурку, наверное, сунула. Знаем мы ваши тайники!
— Потише бы вы, Павла Александровна!..
— Ну и трусливая ты баба, Маняша! Я и то не боюсь, а тебе-то чего пугаться?
— А оттого, что у меня пятеро их, — сказала Маняша. — Оттого я и трусливая. Вот кабы они были у вас…
— А-а! — пренебрежительно протянула Пашка. — Такого добра нажить — большого ума не надо! Ну, неси, неси банку, освобожу я тебя от страха.
Маняше не хотелось показывать, где она прячет Пашкино добро. Но Пашка потащилась вслед за ней, ни на шаг не отставая. Видно, сейчас не доверяла она Маняше. Боялась, что та не вернет ей все до капельки. Это недоверие обижало Маняшу. И она еще стеснялась, что Пашкина банка зарыта у нее в навозе. Вроде как-то неудобно было перед Пашкой…