Смеляковым, своим высокопарным суесловием: “Я не люблю в её надменной ложности // фигуру Долгорукого на площади”? А ведь подобные выпады против “тоталитаризма русской истории” он, называвший себя и “пушкинианцем” и “смеляковцем”, повторял не раз.
Возможно, именно такого рода “суесловия” имел в виду Смеляков, когда писал:
История не терпит суесловья.
Трудна её народная стезя.
Её страницы, залитые кровью,
Нельзя любить бездумною любовью И не любить без памяти нельзя.
Нельзя не восхититься ещё одной особенностью поэтического мира Ярослава Смелякова. В то время, когда и Твардовский, и Ахматова, и Заболоцкий, и Мандельштам, и Пастернак, кто из “страха иудейска”, кто искренне, вписывали свои стихи в “сталиниану”, Ярослав Смеляков, восхищавшийся героикой сталинской эпохи и казавшийся в 1960-е годы каким-то не желающим пересматривать свои взгляды “мамонтом пятилеток”, посвятил вождю лишь одно стихотворение, да и то после смерти Сталина, да и то не назвав его даже по имени. А стихотворенье особенное, смеляковское, где вождь очеловечен особым образом:
На главной площади страны,
невдалеке от Спасской башни,
под сенью каменной стены
лежит в могиле вождь вчерашний.
Над местом, где закопан он
без ритуалов и рыданий,
нет наклонившихся знамён
и нет скорбящих изваяний,
ни обелиска, ни креста,
ни караульного солдата —
лишь только голая плита
и две решающие даты,
да чья-то женская рука
с томящей нежностью и силой
два безымянные цветка
к его надгробью положила.
(1964)
Вот так попрощался Смеляков со Сталиным.
К российской героической трагедии XX века он, как никто другой, прикасался бережно и целомудренно. Вот почему он останется в нашей памяти изумительным поэтом, подлинным русским Дон-Кихотом народного социализма, впрочем, хорошо знавшим цену, которую время потребовало от людей за осуществление их идеалов.
Строительство новой жизни по напряжению, по вовлечению в него десятков миллионов людей, по степени риска, по цене исторических ставок было деянием, которое сродни разве что великой войне. А кто, какой историк скажет о войне масштаба 1812 или 1941 года: подневольно ли в такого рода событиях приносятся в жертву миллионы людских судеб или они живут стихией добровольного самоограничения и самопожертвования? Естественно, что в такие времена над людским выбором властвует и та, и другая сила — и принудительная мощь государства, и то, что называется альтруизмом, героизмом, аскетизмом, самопожертвованием.
И всё-таки, в конце концов, именно свободная воля решает исход великих войн и строительств. Не мысль о штрафбате и не страх перед заградотрядами заставлял солдата цепляться за каждый клочок сталинградского берега, как бы ни тщился Виктор Астафьев доказать обратное. Мой отец погиб голодной смертью в Ленинграде, но сейчас, перечитывая его последние письма, я понимаю, что он был человеком свободной воли. Смеляков знал о таинственном законе добровольного самопожертвования, когда размышлял о судьбе своего поколения во время “незнаменитой финской войны”:
Шумел снежок над позднею Москвой,
гудел народ, прощаясь на вокзале,
в тот час, когда в одёжке боевой
мои друзья на север уезжали.
Как хочется, как долго можно жить,
как ветер жизни тянет и тревожит!
Как снег валится! Но никто не сможет,
ничто не сможет их остановить...
***
Одно из самых злобных и карикатурных изображений Сталина вышло изпод пера Александра Галича, человека, не сидевшего в лагерях, не воевавшего, благополучного во всех смыслах. В зарифмованном песенном фельетоне “Ночной дозор” Галич-Гинзбург просто из кожи вылез, чтобы переплюнуть в своём глумлении и Окуджаву, и Высоцкого:
Вижу: бронзовый генералиссимус
Шутовскую ведёт процессию!
Он выходит на место лобное —
“Гений всех времен и народов!” —
И, как в старое время доброе,
Принимает парад уродов!
О Галиче как о дельце и бесталанном сочинителе пьес и сценариев с брезгливостью вспоминали его современники — и русские, и еврейские. Илья Глазунов в книге “Россия распятая” вспоминает, как Борис Слуцкий с сарказмом предлагал ему, чтобы хорошо заработать, вступить в деловые отношения с Александром Галичем: “Вы должны нарисовать жену самого богатого писателя Саши Галича”.
С Галичем я встретился один раз. Случайно. В 1962 году бригада из трёх поэтов — Арсений Тарковский, Владимир Корнилов и я — поехала выступать в Латвию. Остановились в гостинице “Рига” и в коридоре встретили лощёного мужчину с усами, выводившего из своего номера местную путану. Корнилов и Тарковский поздоровались с этим человеком, перекинулись несколькими словами, а когда отошли от него, я спросил, кто он. Импульсивный Корнилов с раздражением ответил мне: “Это Галич! Всю жизнь при Сталине безбедно прожил на своих конъюнктурных пьесах и сценариях, а теперь ещё и чистой славы захотелось, песенки стал сочинять...”
В словах прямодушного Корнилова одновременно слышались и ревность, и презрение: мол, и в суровое время благополучно существовал Галич за счёт водевилей, эстрадных скетчей и халтурных сценариев, а ещё и в либеральное захотел стать властителем дум и совестью интеллигенции.
Прав был ныне покойный Володя Корнилов, честный диссидент, не менявший своих убеждений. “Вас вызывает Таймыр”, “Верные друзья”, “Будни и праздники” и прочая официально-патриотическая драматургическая и эстрадная халтура были стихией Галича.
Но до какой человеческой, гражданской и литературной низости довела его ненависть к Сталину, если он решился написать: “Он выходит на место лобное — // “гений всех времён и народов!” — // и, как в старое время доброе, // принимает парад уродов”!
Два великих всемирно-исторических парада принял Сталин на Красной площади: 7 ноября 1941 года, когда солдаты шли мимо Мавзолея прямо на передовую, чтобы умереть или отстоять Москву, откуда 16 октября в ужасе перед немцами сбежали на Восток в первую очередь “дети Арбата”, отпрыски “малого народа”. И второй парад — 24 июня 1945-го, парад Победы с фашистскими знамёнами, брошенными победителями к подножию Мавзолея. Этот парад означал, что Галич — человек 1918 года рожденья, не призванный на фронт якобы по здоровью, вместе со своими соплеменниками мог считать себя спасённым от Холокоста, с которым после 9 Мая было покончено раз и навсегда... А ведь был выходцем из приличной местечковой еврейской семьи: отец — экономист, мать — администратор консерватории, дедушка — литературовед...
Русские солдаты, дети простонародья сразу шли с ноябрьского парада 1941 года в окопы, выдолбленные в мёрзлой земле, вставали из этих окопов в атаку, падали, истекая кровью, на подмосковный снег, жертвовали своими юными жизнями, чтобы такие откосившие от присяги и военной службы “уроды” остались живы и обливали их память слюной и желчью.
Галичам-гинзбургам было недостаточно проклинать Сталина, и они, пользуясь тем, что на дворе наступило смутное время, сделали мишенями своей клеветы победителей мирового зла, полегших в борьбе с ним в снегах под Москвой. Прости меня, Господи, но иногда приходит в голову мысль, что в случае победы коричневого зла таким гражданам мира, как Галич, была бы обеспечена дорога в рай через Освенцим.
Смерть настигла его, когда он, эмигрировавший в Германию, сунул руку в какой-то электроприбор. Где похоронен? Не знаю. Да это и не имеет значения. Имеет значение то, с каким достоинством ответила всяческим “галичам” в стихотворении о легендарном параде русская женщина Татьяна Глушкова!
ПАРАД ПОБЕДЫ
Тот голос хриплый, окрылённый,
И грозный маршал на коне,
И ты, народ непокорённый,
В весеннем сне явились мне.
Июнь был влажным и зелёным,
И в искрах тёплого дождя
Оно казалось измождённым,
Лицо бессменного вождя.
Он не смотрел, как триумфатор.
Он с виду старый был солдат:
Полковник, что теперь за штатом, —
“Слуга царю, отец солдатам”? —
О, нет!.. А всё же некий фатум
Таил его усталый взгляд.
Штандарты, алые знамёна,
Фронтов неодолимый шаг.
О, как он смотрит напряжённо
На эту сталь, на чёрный прах
Чужих полотнищ: древком долу
Как их швыряют от бедра —
Как к богоравному престолу
Иль в пасть священного костра —
К стене Кремля!.. И в этом жесте,
Небрежном, рыцарском, — не месть:
Брезгливость, воля, чувство чести —
Отчизны царственная честь!
А он спокойного вниманья
Исполнен — вместо торжества.
Недвижный в дождевом тумане
И на ликующем экране
Приметный, может быть, едва.
Он не сказал тогда ни слова —
Как и положено тому,
Кто глянет ясно и сурово
С небес в зияющую тьму
Своей, столь одинокой, смерти
Своей, уже чужой, страны...
И он мне чудится, поверьте,
Невозвратившимся с войны.
10 мая 1994
Но об этом сталинском параде один из младших “шестидесятников” Фаликов пишет в книге о Слуцком (из серии “ЖЗЛ”), может быть, ещё изощрённее и подлее, нежели Галич:
“Самое невероятное и самое роковое для поколения Слуцкого — произошло: с фронта на парад. И это был парад Победы. Печатая шаг по брусчатке Красной площади, сапоги победителей ставили точку на прениях вокруг правоты идеологии. Сталин вывернул наизнанку жертвенный подвиг народа, высший смысл жертвы, подменив служением доктрину”.
И это сказано о вожде, который 3 июля 1941-го обратился к народу со словами: “Братья и сёстры! К вам обращаюсь я, друзья мои”, — и, не думая о доктрине, отчеканил: “Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами!” О вожде, который 7 ноября 1941 года вспомнил не идеологию, а Дмитрия Донского, Минина и Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова. О вожде, который поблагодарил за доверие не идеологов из Института марксизма-ленинизма, а русский народ, поверивший советской власти, возглавляемой Сталиным.