"К предательству таинственная страсть..." — страница 13 из 101

Смеляковым, своим высокопарным суесловием: “Я не люблю в её надменной ложности // фигуру Долгорукого на площади”? А ведь подобные выпады про­тив “тоталитаризма русской истории” он, называвший себя и “пушкинианцем” и “смеляковцем”, повторял не раз.

Возможно, именно такого рода “суесловия” имел в виду Смеляков, когда писал:

История не терпит суесловья.

Трудна её народная стезя.

Её страницы, залитые кровью,

Нельзя любить бездумною любовью И не любить без памяти нельзя.

Нельзя не восхититься ещё одной особенностью поэтического мира Яро­слава Смелякова. В то время, когда и Твардовский, и Ахматова, и Заболоц­кий, и Мандельштам, и Пастернак, кто из “страха иудейска”, кто искренне, вписывали свои стихи в “сталиниану”, Ярослав Смеляков, восхищавшийся ге­роикой сталинской эпохи и казавшийся в 1960-е годы каким-то не желающим пересматривать свои взгляды “мамонтом пятилеток”, посвятил вождю лишь одно стихотворение, да и то после смерти Сталина, да и то не назвав его да­же по имени. А стихотворенье особенное, смеляковское, где вождь очелове­чен особым образом:

На главной площади страны,

невдалеке от Спасской башни,

под сенью каменной стены

лежит в могиле вождь вчерашний.


Над местом, где закопан он

без ритуалов и рыданий,

нет наклонившихся знамён

и нет скорбящих изваяний,


ни обелиска, ни креста,

ни караульного солдата —

лишь только голая плита

и две решающие даты,


да чья-то женская рука

с томящей нежностью и силой

два безымянные цветка

к его надгробью положила.

(1964)

Вот так попрощался Смеляков со Сталиным.

К российской героической трагедии XX века он, как никто другой, прика­сался бережно и целомудренно. Вот почему он останется в нашей памяти изу­мительным поэтом, подлинным русским Дон-Кихотом народного социализма, впрочем, хорошо знавшим цену, которую время потребовало от людей за осу­ществление их идеалов.

Строительство новой жизни по напряжению, по вовлечению в него десят­ков миллионов людей, по степени риска, по цене исторических ставок было деянием, которое сродни разве что великой войне. А кто, какой историк ска­жет о войне масштаба 1812 или 1941 года: подневольно ли в такого рода собы­тиях приносятся в жертву миллионы людских судеб или они живут стихией до­бровольного самоограничения и самопожертвования? Естественно, что в такие времена над людским выбором властвует и та, и другая сила — и принудитель­ная мощь государства, и то, что называется альтруизмом, героизмом, аске­тизмом, самопожертвованием.

И всё-таки, в конце концов, именно свободная воля решает исход вели­ких войн и строительств. Не мысль о штрафбате и не страх перед заградотрядами заставлял солдата цепляться за каждый клочок сталинградского берега, как бы ни тщился Виктор Астафьев доказать обратное. Мой отец погиб голод­ной смертью в Ленинграде, но сейчас, перечитывая его последние письма, я понимаю, что он был человеком свободной воли. Смеляков знал о таинствен­ном законе добровольного самопожертвования, когда размышлял о судьбе своего поколения во время “незнаменитой финской войны”:

Шумел снежок над позднею Москвой,

гудел народ, прощаясь на вокзале,

в тот час, когда в одёжке боевой

мои друзья на север уезжали.


Как хочется, как долго можно жить,

как ветер жизни тянет и тревожит!

Как снег валится! Но никто не сможет,

ничто не сможет их остановить...


***

Одно из самых злобных и карикатурных изображений Сталина вышло изпод пера Александра Галича, человека, не сидевшего в лагерях, не воевав­шего, благополучного во всех смыслах. В зарифмованном песенном фельето­не “Ночной дозор” Галич-Гинзбург просто из кожи вылез, чтобы переплюнуть в своём глумлении и Окуджаву, и Высоцкого:

Вижу: бронзовый генералиссимус

Шутовскую ведёт процессию!

Он выходит на место лобное —

“Гений всех времен и народов!” —

И, как в старое время доброе,

Принимает парад уродов!

О Галиче как о дельце и бесталанном сочинителе пьес и сценариев с брезгливостью вспоминали его современники — и русские, и еврейские. Илья Глазунов в книге “Россия распятая” вспоминает, как Борис Слуцкий с сарказмом предлагал ему, чтобы хорошо заработать, вступить в деловые отношения с Александром Галичем: “Вы должны нарисовать жену самого бо­гатого писателя Саши Галича”.

С Галичем я встретился один раз. Случайно. В 1962 году бригада из трёх поэтов — Арсений Тарковский, Владимир Корнилов и я — поехала выступать в Латвию. Остановились в гостинице “Рига” и в коридоре встретили лощёного мужчину с усами, выводившего из своего номера местную путану. Корнилов и Тарковский поздоровались с этим человеком, перекинулись несколькими словами, а когда отошли от него, я спросил, кто он. Импульсивный Корнилов с раздражением ответил мне: “Это Галич! Всю жизнь при Сталине безбедно прожил на своих конъюнктурных пьесах и сценариях, а теперь ещё и чистой славы захотелось, песенки стал сочинять...”

В словах прямодушного Корнилова одновременно слышались и ревность, и презрение: мол, и в суровое время благополучно существовал Галич за счёт водевилей, эстрадных скетчей и халтурных сценариев, а ещё и в либеральное захотел стать властителем дум и совестью интеллигенции.

Прав был ныне покойный Володя Корнилов, честный диссидент, не ме­нявший своих убеждений. “Вас вызывает Таймыр”, “Верные друзья”, “Будни и праздники” и прочая официально-патриотическая драматургическая и эст­радная халтура были стихией Галича.

Но до какой человеческой, гражданской и литературной низости довела его ненависть к Сталину, если он решился написать: “Он выходит на место лобное — // “гений всех времён и народов!” — // и, как в старое время до­брое, // принимает парад уродов”!

Два великих всемирно-исторических парада принял Сталин на Красной площади: 7 ноября 1941 года, когда солдаты шли мимо Мавзолея прямо на передовую, чтобы умереть или отстоять Москву, откуда 16 октября в ужасе пе­ред немцами сбежали на Восток в первую очередь “дети Арбата”, отпрыски “малого народа”. И второй парад — 24 июня 1945-го, парад Победы с фа­шистскими знамёнами, брошенными победителями к подножию Мавзолея. Этот парад означал, что Галич — человек 1918 года рожденья, не призванный на фронт якобы по здоровью, вместе со своими соплеменниками мог считать себя спасённым от Холокоста, с которым после 9 Мая было покончено раз и навсегда... А ведь был выходцем из приличной местечковой еврейской се­мьи: отец — экономист, мать — администратор консерватории, дедушка — литературовед...

Русские солдаты, дети простонародья сразу шли с ноябрьского парада 1941 года в окопы, выдолбленные в мёрзлой земле, вставали из этих окопов в атаку, падали, истекая кровью, на подмосковный снег, жертвовали свои­ми юными жизнями, чтобы такие откосившие от присяги и военной службы “уроды” остались живы и обливали их память слюной и желчью.

Галичам-гинзбургам было недостаточно проклинать Сталина, и они, пользуясь тем, что на дворе наступило смутное время, сделали мишенями своей клеветы победителей мирового зла, полегших в борьбе с ним в снегах под Москвой. Прости меня, Господи, но иногда приходит в голову мысль, что в случае победы коричневого зла таким гражданам мира, как Галич, была бы обеспечена дорога в рай через Освенцим.

Смерть настигла его, когда он, эмигрировавший в Германию, сунул ру­ку в какой-то электроприбор. Где похоронен? Не знаю. Да это и не имеет значения. Имеет значение то, с каким достоинством ответила всяческим “галичам” в стихотворении о легендарном параде русская женщина Татьяна Глушкова!


ПАРАД ПОБЕДЫ


Тот голос хриплый, окрылённый,

И грозный маршал на коне,

И ты, народ непокорённый,

В весеннем сне явились мне.


Июнь был влажным и зелёным,

И в искрах тёплого дождя

Оно казалось измождённым,

Лицо бессменного вождя.


Он не смотрел, как триумфатор.

Он с виду старый был солдат:

Полковник, что теперь за штатом, —

“Слуга царю, отец солдатам”? —

О, нет!.. А всё же некий фатум

Таил его усталый взгляд.


Штандарты, алые знамёна,

Фронтов неодолимый шаг.

О, как он смотрит напряжённо

На эту сталь, на чёрный прах


Чужих полотнищ: древком долу

Как их швыряют от бедра —

Как к богоравному престолу

Иль в пасть священного костра —


К стене Кремля!.. И в этом жесте,

Небрежном, рыцарском, — не месть:

Брезгливость, воля, чувство чести —

Отчизны царственная честь!


А он спокойного вниманья

Исполнен — вместо торжества.

Недвижный в дождевом тумане

И на ликующем экране

Приметный, может быть, едва.


Он не сказал тогда ни слова —

Как и положено тому,

Кто глянет ясно и сурово

С небес в зияющую тьму


Своей, столь одинокой, смерти

Своей, уже чужой, страны...

И он мне чудится, поверьте,

Невозвратившимся с войны.

10 мая 1994

Но об этом сталинском параде один из младших “шестидесятников” Фаликов пишет в книге о Слуцком (из серии “ЖЗЛ”), может быть, ещё изощрён­нее и подлее, нежели Галич:

“Самое невероятное и самое роковое для поколения Слуцкого — произо­шло: с фронта на парад. И это был парад Победы. Печатая шаг по брусчатке Красной площади, сапоги победителей ставили точку на прениях вокруг пра­воты идеологии. Сталин вывернул наизнанку жертвенный подвиг народа, высший смысл жертвы, подменив служением доктрину”.

И это сказано о вожде, который 3 июля 1941-го обратился к народу со сло­вами: “Братья и сёстры! К вам обращаюсь я, друзья мои”, — и, не думая о до­ктрине, отчеканил: “Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами!” О вожде, который 7 ноября 1941 года вспомнил не идеологию, а Дми­трия Донского, Минина и Пожарского, Александра Суворова, Михаила Куту­зова. О вожде, который поблагодарил за доверие не идеологов из Института марксизма-ленинизма, а русский народ, поверивший советской власти, воз­главляемой Сталиным.