"К предательству таинственная страсть..." — страница 14 из 101

А каковы слова из знаменитого приказа № 227, написанного его рукой, в страшные дни июля 1942-го, когда немецкая танковая орда прорвала фронт и покатилась к Сталинграду и кавказской нефти:

“Отступать дальше — загубить Родину”, “Солнце позора”, “Каждый кло­чок земли”, “Ни шагу назад!” Какая там “доктрина”! Доктриной танки не ос­тановишь...


***

Весьма оригинально демонстрировала свой антисталинизм Белла Ахма­дулина.

Многие ветераны советской литературы в эпоху “оттепели” как бы обре­ли, если говорить словами Пастернака, “второе рождение”. Известный кри­тик Иосиф Гринберг, прославлявший в 1930-е годы чекистскую поэзию Эду­арда Багрицкого и утверждавший, что его “поэзия затмила и отодвинула в сторону поэзию Есенина”, в 1960-е годы, встречаясь со мной во дворе на­шего писательского кооперативного дома, с азартом расспрашивал меня, вернувшегося из Тбилиси, как там поживают Симон Чиковани или Карло Каладзе, и, вздымая выбритый до синевы подбородок, начинал с артистичес­ким завываньем читать грузинские стихи Осипа Мандельштама:

Человек бывает старым,

а барашек молодым,

и под месяцем поджарым

с розоватым винным паром

поплывёт шашлычный дым...

С наслаждением продекламировав изящный стишок Мандельштама, Ио­сиф Львович склонил ко мне на грудь свою седую шевелюру и проникновен­ным голосом спросил:

— А как там в Грузии принимали нашу Белочку?

Белла Ахмадулина как раз в то время становилась культовой фигурой в среде русскоязычной и грузинской интеллигенции. Я порадовал душу Грин­берга, рассказав ему, что “Белочкой восхищалась вся грузинская интеллиген­ция, особенно после того, как она в Кахетии, куда нас привёз Иосиф Нонешвили, на веранде деревенского дома, увитой виноградными лозами, после того, как в застолье Феликс Чуев провозгласил тост за “великого сына грузин­ского народа Иосифа Виссарионовича Сталина”, нырнула на мгновенье под стол, сорвала со своей ножки туфельку и, отчаянно взвизгнув, запустила её, как из пращи, в закоренелого сталиниста... Застолье после подобного скан­дала должно было бы немедленно развалиться, но положение спас кто-то из грузинских евреев: то ли Боря Гасс, то ли вездесущий Гия Маргвелашвили. Не дав никому опомниться, он подхватил чуть ли не на лету туфельку, мгно­венно плеснул в неё виноградной водки и выпил сразу за обоих именитых гос­тей — за поэта с огненным гражданским темпераментом Феликса Чуева и за божественный лирический талант Беллы Ахатовны.

Ахмадулина, швырнув в Чуева туфельку, тут же стерла со своего лица гри­масу отвращения, словно актриса, сыгравшая роль и тут же позабывшая и о Сталине, и о Чуеве, и о туфельке.

Если говорить серьёзно, то я бы понял негодование Окуджавы или Аксё­нова, у которых были личные, семейные трагедии в сталинскую эпоху. Но принимать за чистую монету негодование дочери генерала таможенной службы и сотрудницы Лубянки (я говорю о родителях Ахмадулиной, благопо­лучно проживших свой век) — по меньшей мере, не серьёзно. На мой взгляд, это было одной из вершин её лицедейства. Что же касается убеждений Фе­ликса Чуева, то надо вспомнить, что его отец был сталинским соколом — вы­дающимся лётчиком Великой Отечественной войны.


***

Осмысление того, кем и чем был Сталин для отечественной и мировой ис­тории ХХ века, было необходимо для каждого значительного поэта минувшей эпохи как из стана “западников”, так и из сословия патриотов-“славянофилов”. При этом у сыновей и дочерей “оттепели” такого рода стихотворений было больше, потому что многие из них сначала вознесли вождя на пьедес­тал, а потом, после Хх съезда КПСС им же пришлось свергать творение сво­их рук с пьедестала. А ведь это были весьма известные поэты: П. Антоколь­ский, И. Сельвинский, К. Симонов, М. Алигер, Е. Евтушенко и пр. А ближе к нашему времени весьма изощрённую карикатуру на Сталина изваял лауре­ат Нобелевской премии Иосиф Бродский:


ОДНОМУ ТИРАНУ


Он здесь бывал: ещё не в галифе —

в пальто из драпа; сдержанный, сутулый.

Арестом завсегдатаев кафе

покончив позже с мировой культурой,

он этим как бы отомстил (не им,

но Времени) за бедность, униженья,

за скверный кофе, скуку и сраженья

в двадцать одно, проигранные им.

....................................................

И Время проглотило эту месть.

Теперь здесь людно, многие смеются,

гремят пластинки. Но пред тем, как сесть

за столик, как-то тянет оглянуться.

Везде пластмасса, никель — всё не то;

в пирожных привкус бромистого натра.

Порой, перед закрытьем, из театра

он здесь бывает, но инкогнито».


Когда он входит, все они встают.

Одни — по службе, прочие — от счастья.

Движением ладони от запястья

он возвращает вечеру уют.

Он пьёт свой кофе — лучший, чем тогда,

и ест рогалик, примостившись в кресле,

столь вкусный, что и мёртвые: “О, да!” —

воскликнули бы, если бы воскресли.

Январь 1972

Строки о том, как “один тиран” “арестом завсегдатаев кафе” покончил “позже с мировой культурой”, свидетельствуют, что Бродский читал сталин­ские тексты, ибо в беседе с немецким писателем Эмилем Людвигом в 1931 го­ду Сталин так сказал о революционерах-эмигрантах: “Тех товарищей, которые остались в России, которые не уезжали за границу, конечно, гораздо больше в нашей партии и её руководстве, чем бывших эмигрантов (...) Я знаю мно­гих товарищей, которые прожили по 20 лет за границей, жили где-нибудь в Шарлоттенбурге или в Латинском квартале, сидели в кафе годами, пили пи­во и всё же не сумели изучить Европу и не поняли её”.

И Сталин, в отличие от Иосифа Бродского, был прав. То, что через не­сколько лет после 1931 года объединённая Гитлером Европа станет “коричне­вой” и будет подмята под свастику, никакие Радеки, Белы Куны, Кольцовы, Красины и Пятницкие-Тарсисы действительно понять не могли. Это мог по­нять лишь человек, побывавший в ссылках и тюрьмах в Батуми, в Сольвычегодске, в Вологде, в Нарыме, на енисейской Курейке, в иркутской Новой Уде, в красноярском Ачинске.

Кстати сказать, Юзик Алешковский в своей песне “Товарищ Сталин, Вы большой учёный” невольно отдал дань этой стороне жизни вождя: “Сижу я там же, в Туруханском крае, // где при царе не раз бывали вы”, и к тому же, стараясь осмеять Сталина-лингвиста (“в языкознанье знаете вы толк”), он на деле побудил вспомнить нас, что Иосиф Виссарионович, не согласив­шись с выводами академика Марра о “классовой сущности языка”, был, как это ни парадоксально, куда ближе к истине, нежели многие академики от марксизма.


***

У камерного питерского поэта Александра Кушнера тоже есть стихотворе­ние о Сталине, но оно ещё более пустое и ещё более “кафейно-гастрономическое”, нежели вирши Бродского о венском кафе.

В ресторане “Аттила” на скатерти луч плясал.

Посмотрел бы Аттила на чистенький этот зал,

Где нам подали кофе с мороженым и варенье.

Интересно, что он подумал бы, что сказал?

Вавилонское, ты мне нравишься, столпотворенье.

..............................................................

И когда-нибудь, лет через тысячу, интурист

Отутюжит гостиницу, чистую, как батист,

И на вывеске будет написано “Джугашвили” —

Тем приятнее номер, что солнечен так и чист.

И не всё ли равно, как назвать, — так его забыли.

1990

Кто знает, кто знает... Тысячелетия уже прошли, а мы всё помним о ве­ликих египетских фараонах, о Юлии Цезаре и Аттиле... Думаю, что стихи Кушнера забудутся быстрее, нежели фамилия, а тем более великий псевдоним героя его стихотворения. Да они и написаны-то, в сущности, не о Сталине, а о “Джугашвили”. А это громадная разница, о чём знал Иосиф Виссарионо­вич, когда выговаривал своему сыну Василию, кричавшему во время хмель­ных скандалов, в которых проходила его молодость: “Моя фамилия Сталин!” Узнав об этом, отец пристыдил сына: “Ну, какой ты Сталин? Я — и то ещё не Сталин!”

Метания “детей Арбата” от славословий к проклятиям были частью того потока пошлости, лжи и страхов, о которых Иосиф Сталин сказал когда-то Александре Коллонтай: “После моей смерти на мою могилу нанесут столько мусора...” — и добавил: “Но ветер истории развеет его...”

Ненависть к Сталину лишала “шестидесятников” не только литературных способностей, которыми многие из них всё-таки обладали, не только ума, но и честности по отношению к истории Отечества. Мы, русские патриоты, не выдёргивали имя и дела Сталина из потока истории, но, наоборот, погру­жали в неё, понимая, что при тогдашних обстоятельствах картина жизни эпохи не могла быть другой. Победы и поражения, подвиги и преступления, взаимо­отношения народа и власти... Эта стихия истории — ив мелочах, и в величии, в судьбах наших отцов и матерей — была вся нашей... И проживя вместе со своими отцами и матерями весь ХХ век, мы научились отличать правду от правдоподобной лжи, научились понимать, что такое неизбежный, а порой и необходимый ход истории. Который раз вспоминаю о том, что три дочери моей бабушки Дарьи при помощи сталинских социальных лифтов не остались крестьянками, но вышли в люди: одна стала директором швейной фабрики, другая — главным диспетчером железной дороги, третья — врачом-хирургом, а их младший брат, учившийся сапожному делу, стал “сталинским соколом” и знаменитым лётчиком, записанным в калужскую “Книгу славы” Отечествен­ной войны. Мои встречи и знакомство с известным современным социологом Александром Зиновьевым окончательно утвердили меня в правильности моих взглядов. Вот что писал Зиновьев о сталинской эпохе:

“Чтобы ответить на вопрос о сущности сталинизма, надо установить, чьи интересы выражал Сталин, кто за ним шёл. Почему моя мать хранила портрет Сталина? Она была крестьянка. До коллективизации наша семья жила непло­хо. Но какой ценой это доставалось? Тяжкий труд с рассвета до заката. А ка­кие перспективы были у её детей (она родила одиннадцать детей!)? Стать крестьянами, в лучшем случае — мастеровыми. Началась коллективизация. Раз