"К предательству таинственная страсть..." — страница 26 из 101

неподалёку от города Подольска. Помню, как впервые мы всей ещё большой нашей калужской семьёй приехали к дяде Серёже осенью 1950 года. А после этого я не раз навещал его по праздникам Победы, а матушка моя переписывалась со старшеклассниками местной шко­лы, ухаживавшими за могилами героев-лётчиков той войны...

Ещё об одном погосте не могу не вспомнить. Мой дед с бабушкой по от­цу, уроженцы Петрозаводска Аркадий Николаевич и Наталья Александровна выучились в конце XIX века на врачей и работали сначала в мордовских кра­ях недалеко от Дивеевой пустыни в больнице села Рогожка, а потом их пере­вели в Нижний Новгород, в лучшую больницу города, выстроенную на деньги купца Рукавишникова в 1913 году. А через год она стала госпиталем, куда на­чали поступать раненные с фронтов Первой мировой... Вскоре дед стал глав­ным врачом больницы... А умерли они с бабушкой, заразившись тифом, во время гражданской войны и были похоронены с почестями на кладбище Печерского монастыря возле слияния Оки и Волги. В начале 30-х годов, ког­да советская власть закрыла монастырь, монастырское кладбище было разо­рено, сровнено с землёй, и я, много раз приезжавший в Горький — Нижний Новгород, смог лишь приблизительно установить, где похоронены дед с ба­бушкой. Но как бы то ни было — мемориальные доски с именем деда висят и на стенах больницы в Рогожке и в Нижнем Новгороде. А имя штурмана бом­бардировочной эскадрильи Сергея Никитича Железнякова навечно вписано в Книгу славы Калужской области.


***

Как бы ни был славен и знаменит Святогорский монастырь, но вот уже почти двести лет его невозможно представить без могилы Александра Серге­евича. Тарханы обрели особую таинственную святость лишь после того, как бабушка Лермонтова привезла с Кавказа тело любимого внука и похоронила его в часовне. А разве Вёшенская или Ясная Поляна не обрели своей миро­вой славы в том числе и потому, что именно в их земле покоятся два великих сына России?

Глубочайший сакральный смысл повести Распутина “Прощание с Матёрой” заключается не только в том, что плодородные земли и лесные угодья исчеза­ют под нашествием Братского моря на обжитые человеком пространства, не в том, что жителей затопленных деревень приходится переселять в другие селенья, а в том, что под рукотворными водами навеки исчезают погосты, хра­нящие память о людях, о семьях, о племенах, о народе, веками укоренявшем­ся в ту же землю... Не зря один из последних рассказов Распутина так и на­зывается — “В ту же землю”... Поэтому уничтожение кладбищ в осетинском Цхинвале грузинскими оккупантами в 2008 году есть не просто военное пре­ступление или факт геноцида, но преступление против божественного порядка Бытия, установленного в незапамятные времена. Не потому ли в сознании на­родов Средней Азии вторжение научной братии в гробницу Тамерлана в 1941 го­ду сдвинуло пласты мировой истории в пропасть Второй мировой войны? Не потому ли Иосиф Сталин произнёс свою великую речь о сущности Великой оте­чественной войны с могилы Ленина, обрамлённой тёмно-красным мемориа­лом мавзолея? Не потому ли наше сознание никак не может примириться с тем, что кичливые ляхи разоряют надгробья над братскими могилами наших солдат, освобождавших Речь Посполиту...

А разве можно себе представить сегодняшнюю мировую историю XX ве­ка без Мамаева кургана, без Пискарёвского кладбища, без надгробной фигу­ры советского солдата в Трептов-парке, без крымской Сапун-горы, без Брестской крепости?..

Помню, как меня поразила в “Тихом Доне” одна сцена, в которой Григо­рий Мелехов, потерявший Аксинью, набрёл в донской степи на безымянную могилу, спешился и прочитал на простой доске, прибитой к кресту, слова: “В годину смуты и разврата не осудите братья брата”. Слава Богу, что почти все мои любимые писатели, завершив жизненный путь, вернулись в отчую землю. Михаил Шолохов лежит в Вёшенской, Василий Белов в родительской Тимонихе, Виктор Астафьев в родной Овсянке, Валентин Распутин на кладби­ще Знаменского монастыря Иркутска, Фёдор Абрамов на погосте архангель­ской деревни Веркола, а Николай Рубцов на вологодском кладбище. Одним словом, мы продолжаем жить по обычаям и заветам, о величественной есте­ственности которых догадывался Александр Пушкин:

И хоть бесчувственному телу

Равно повсюду истлевать,

Но ближе к милому пределу

Мне всё б хотелось почивать.

А мой покойный друг поэт Анатолий Передреев, когда побывал на моги­ле Николая Рубцова, был удручён тем, что на кладбище полно искусственных железных венков, но почти нет деревьев, и написал одно из лучших своих сти­хотворений:

И лишь надгробье с обликом поэта

И рвущейся из мрамора строкой

Еще живым дыханием согрето

И бережною прибрано рукой.


Лишь здесь порой,

Как на последней тризне,

По стопке выпьют... Выпьют по другой...

Быть может, потому,

Что он при жизни

О мертвых помнил, как никто другой!


И разойдутся тихо,

Сожалея,

Что не пожать уже его руки...

И загремят им вслед своим железом,

Зашевелятся мёртвые венки...


Какая-то цистерна или бочка

Ржавеет здесь, забвению сродни...

Осенний ветер... Опадает строчка:

“Россия, Русь, храни себя, храни...”

Я всегда вспоминаю эти стихи, когда, бывая в Вологде, прихожу на во­логодское кладбище к Рубцову, к Виктору Коротаеву, к Владимиру Ширикову... Кладбище уже совсем другое, заросшее берёзами, и ухоженных могил с живыми цветами много больше, нежели в рубцовские времена... И вещие слова Николая Рубцова, выложенные на мраморе, по-прежнему обращены ко всем русским людям, приходящим к могиле поэта, который из потусторонне­го мира взывает к нам живым, чтобы мы хранили “Россию, Русь”...

Поэтому ни Рубцов, ни Передреев, ни Распутин никогда не понимали тех “шестидесятников”, которые жаждали покинуть нелюбимую родину, ненави­стное государство, разорённую “рашку”, забывая о родных могилах, к кото­рым после их бегства никто уже не придёт ни в пасхальные дни с крашеным яичком, с куличом и четвертинкой, ни в Родительскую субботу, и холмики мо­гильные лет через десять-пятнадцать покроются перегноем, осядут, зарастут дикой травой, будут стёрты с лица земли дождями, снегами, ветрами, бегом времени.


***

В 1946 году в свои четырнадцать лет я, услышав песню на слова Исаков­ского “Летят перелётные птицы”, запомнил её на всю жизнь и однажды, ког­да шёл от загородного сада через всю старую Калугу в мою 9-ю железнодо­рожную школу, мне так захотелось спеть эту песню для себя одного вслух, что я свернул в наш парк культуры имени Горького на высокий берег Оки, оглянул­ся — никого нет, и запел: “Летят перелётные птицы в осенней дали голубой, / летят они в жаркие страны, а я остаюся с тобой, / а я остаюся с тобою, род­ная моя сторона, / не нужно мне солнце чужое, чужая земля не нужна”.

А много позже, когда я вырос и возмужал, когда погрузился в мир граж­данских страстей, выплеснувшихся на поверхность истории после “оттепели”, когда я не только умом, но и душой отделился от всех “перелётных птиц”, от всех “людей воздуха”, которые так пророчески изображены на знаменитых картинах Марка Шагала, то не раз вспоминал, что моё возмужание началось в светлый, холодный день 1946 года, когда я выдохнул в осеннее небо над Окою слова бессмертной песни:

Желанья свои и надежды

Связал я навеки с тобой,

С твоею суровой и ясной,

С твоею завидной судьбой.

Но имя Михаила Исаковского так же, как имена Василия Розанова, Ми­хаила Шолохова или Николая Рубцова, видимо ничего не значили для име­нитых “шестидесятников”, “улетевших” в “дальние страны”, чтобы сложить свои бренные останки на погостах Франции, Германии, Венеции, Америки, Эстонии, Британии. Подумаешь, какой-то Исаковский, прославивший колхо­зы и тирана Сталина! Я могу понять их чувства, но, на мой взгляд, судьбы по­добных людей были ещё в XIX веке разгаданы великим поэтом, написавшим стихотворение, как будто бы обращённое к ним вчерашним и сегодняшним с пророческой строкой, достойной того, чтобы стать пословицей: “нет у вас родины, нет вам изгнания”.

Да и Александру Сергеевичу Пушкину, на мой взгляд, Михаил Исаковский был бы ближе и роднее, нежели Галич-Гинзбург или Дезик Самойлов-Кауф­ман. Потому что пушкинская молитва о патриотизме, которую он словно “Отче наш” выдохнул в письме к Чаадаеву, гласит до сих пор:

“Я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя, как литерато­ра — меня раздражают, как человек с предрассудками — я оскорблён, — но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить оте­чество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, та­кой, какой нам Бог её дал”.

С горькими мыслями о том, что ни Александр Пушкин, ни Михаил Лермон­тов, ни даже ни Михаил Исаковский не сумели убедить и образумить наших “перелётных птиц”, оперившихся во время XX съезда, в том, что слова “мать сыра земля”, “Родина-мать” не случайно возникли и живут в нашем языке с не­запамятных времён, что древнеримская поговорка, ставшая европейской, — “где хорошо, там и родина” — не для нас, а для блудных сыновей человечест­ва, как и притча о блудном сыне. Я, прочитав молитву “Отче наш”, лёг спать, и приснился мне в ту ночь вещий сон. Приснилось, что иду я по какому-то бес­крайнему полю, а над полем медленно летит облако, снижается, из облака вы­ходит Александр Сергеевич, в цилиндре, с тросточкой, во фраке, словом, та­кой, каким он всегда рисовал себя на полях рукописей, — и когда я подошёл к нему, он властным движением руки остановил меня и произнёс:

— Твои бывшие друзья не верят в силу слова, а ведь Слово возникло в начале Бытия и Слово было Богом. Они не верят в бессмертие Слова и не помнят моих стихотворений “Пророк” и “Памятник”:

Нет, весь я не умру, душа в заветной лире

Мой прах переживёт и тленья убежит.

И славен буду я, доколь в подлунном мире

Жив будет хоть один пиит.

...Пушкин умолк, и облако опять стало поглощать его, а я в отчаянье закричал: — Александр Сергеевич! А как нам быть, если европейский мир кричит о правах человека на содомитскую жизнь! Ведь Вы сами пали жерт­вой заговора содомитов! — Пушкин раздвинул руками облако и пожал пле­чами: — На каждый роток не накинешь платок. Но их жалко. Они не понима­ют, что “Самостоянье человека” — происходит по Высшей воле, а права на грех им выдаёт князь тьмы. Он ждёт. Но пусть они вспомнят моё стихотво­ренье, которое я написал незадолго до смерти: