"К предательству таинственная страсть..." — страница 35 из 101

Двадцатого января 1918 года советская власть издала декрет об отделе­нии церкви от государства, и Лавра была превращена в трудовую артель. В марте 1919 года была распущена и преобразована в электротехнические курсы Духовная академия при Лавре. Десятого ноября 1919 года Лавра вооб­ще была закрыта. Одиннадцатого апреля 1919 года были вскрыты мощи пре­подобного Сергия. Приблизительно в то же время была вскрыта и гробница семейства Годуновых.

Двадцатого апреля 1920 года вся братия Лавры была выселена и нашла себе место в трудовых коммунах. Последняя служба в Лавре совершилась 31 мая 1920 года...

Никаким татаро-монгольским, шведским, польским, литовским и прочим “проветривателям” не снилось то, что делали с русской церковью “комисса­ры в пыльных шлемах”. Разве что маркиз де Кюстин мечтал о более тоталь­ном “проветривании” Лавры, когда писал в 1839 году в книге “Николаевская Россия”: “Рака с мощами Сергия ослепляет невероятной пышностью. Она из позолоченного серебра великолепной выделки. Её осеняет сере­бряный балдахин... Французам досталась бы здесь хорошая добыча”. Как это ни прискорбно, но мечты наполеоновских мародёров “о проветрива­нии” совпали с мечтами “комиссаров в пыльных шлемах”. Но я же помню, как “проветривали” мою родную калужскую Оптину пустынь и Шамординскую обитель, которые до конца восьмидесятых годов прошлого века были пере­оборудованы в мастерские для ремонта сельскохозяйственной колхозной тех­ники, и даже в сортиры для механизаторов, как в мои школьные годы в Калу­ге из сорока церквей оставались открытыми лишь две — моя Георгиевская и Николо-Козинская. После войны по пути в школу проходя мимо церковных остовов, мимо Троицкого собора с безглазыми окнами и берёзками, росши­ми на крыше, я набрался чувств и впечатлений, которые потом стали стиха­ми, написанными в состоянии душевного отчаяния:

Реставрировать церкви не надо —

пусть стоят как свидетели дней,

как вместилища тары и смрада

в наготе и в разрухе своей.


Пусть ветшают... Недаром с веками

в средиземноморской стороне

белый мрамор — античные камни —

что ни век возрастает в цене...


Штукатурка. Покраска. Побелка.

Подмалёвка ободранных стен.

Совершилась житейская сделка

между взглядами разных систем.


Для чего? Чтоб заезжим туристам

не смущал любознательный взор

в стольном граде иль во поле

чистом обезглавленный тёмный собор?


Всё равно на просторах раздольных

ни единый из них не поймёт,

что за песню в пустых колокольнях

русский ветер угрюмо поёт!..

Именно такой протяжный ветер в 20-30-е годы “проветривал” по всей России монастыри и храмы. Историческая память о Сергиевом Посаде и Ла­вре, основанной аж в 1337 году, стиралась беспощадно. В 1930 году Сергиев Посад стал называться Загорском в честь комиссара Вольфа Михелевича Лубоцкого, носившего псевдоним Загорский, погибшего от рук анархистов в 1918 году. В 1976-м “Загорско-Лубоцкому” был поставлен памятник в цент­ре города. Но в годы перестройки городу было возвращено исконное имя, и памятник временщику куда-то исчез. Одним словом, как говорит русская пословица — нет худа без добра.

А моё стихотворение о разрушенных храмах и “обезглавленных соборах” я однажды прочитал Александру Межирову. Он выслушал и ничего не ответил мне. Промолчал, переведя разговор на другую тему. Но моё стихотворение, видимо, запомнил, потому что через двадцать с лишним лет в перестроечное время ответил мне своими стихами:

Вы, хамы, обезглавившие храмы

Своей же собственной страны,

Вступили в общество охраны

Великорусской старины.

Жаль, что эти строки я прочитал, когда их автор уже был в Америке. А то бы, встретив его на Красноармейской улице, где мы жили в соседних домах, я сказал бы ему:

— Александр Петрович! Вы хотите грех разрушения церквей в 20-30-е годы переложить на русское простонародье? Но вспомните, что когда Ленин приказал в 1921 году изъять у церкви все её драгоценности, то русское про­стонародье восстало в городах Шуя и Иваново-Вознесенске. Войска и чекис­тов пришлось в эти города посылать, и человеческие жертвы были. А “обез­главливало” храмы в 30-е годы уже другое поколение простонародья, про­шедшее через горнило Союза воинствующих безбожников. Знаете, кто руко­водил этим Союзом? — Емельян Ярославский. Знаете, с каких лет он начинал выращивать этих хунвейбинов? — С четырнадцати. Знаете, кто написал пер­вую восторженную биографию Сталина? — Да, всё тот же Губельман-Ярославский... Знаете, когда волна этого “хамского” хунвейбинства начала утихать? — Когда в 1935 году Демьяна Бедного исключили из ВКП(б) за глумливое изоб­ражение Крещения Руси, которое допустил этот негодяй в пьесе о богатырях Руси и Владимире Красное солнышко... Я вижу, что Вы не согласны со мной. Ну, тогда вспомним, кто в поэме Есенина “Страна негодяев” (написана в 1922 году!) развивает Ваши мысли о “хамах, обезглавивших храмы”? Вот монолог этого “хама”:

Я гражданин из Веймара

И приехал сюда не как еврей,

А как обладающий даром

Укрощать дураков и зверей.

Я ругаюсь и буду упорно

Проклинать вас хоть тысчи лет,

Потому что...

Потому что хочу в уборную,

А уборных в России нет.

Странный и смешной вы народ!

Жили весь век свой нищими

И строили храмы Божие...

Да я б их давным-давно

Перестроил в места отхожие.

Увы, Александр Петрович, не проходит Ваша версия о том, что храмы “обезглавливало” русское простонародье. Более того, герой этого гневного монолога негодует, что представители “смешного и странного народа” “стро­или храмы Божии”, которые он, “гражданин из Веймара”, жаждет превратить в “места отхожие”. Вы, конечно, как известный поэт и профессор Литератур­ного института, знаете, что прототипом этого “гражданина из Веймара”, на­званного в поэме “Чекистов-Лейбман”, был Лейба Бронштейн, он же Лев Троцкий, ставший в конце концов таким же эмигрантом, каким стали Вы.


***

Но что случилось с нами, людьми одного поколения, в 60-90-е годы? По­чему так разошлись за эти тридцать лет наши стёжки-дорожки? Я ведь помню, как мы улыбались друг другу, как читали в застольях стихи, как хвалили друг друга за талант, за гражданскую смелость, как выступали одной командой на вечерах в Лужниках, в зале Чайковского, в Политехническом. Правда, меня всегда коробила строка Вознесенского: “Политехнический — моя Россия”, по­тому что я чувствовал, что “моя Россия” — это и родная Калуга, и Ленинград, где лежит на Пискарёвском кладбище мой отец, и древнее лесное село со звериным именем Пыщуг, затерявшееся в костромских лесах, в котором про­шло во время войны моё эвакуированное из Ленинграда детство, и мой город Тайшет, куда я приехал работать после окончания Московского университета...

А ещё северный посёлок Ербогачён на Нижней Тунгуске — Угрюм-реке, а ещё беломорская деревня Мегра, а ещё украинский город Конотоп, где мы жили с матерью после войны...

И всё же, всё же, всё же... Мы дарили друг другу книги с искренними и лестными дарственными надписями. Беру с книжной полки одну книгу за другой. Читаю. “Дорогому Стасику мой треугольно-добрый кулак. — Андрей Вознесенский XX век”.

А вот автограф Булата Окуджавы на книге о декабристе Пестеле, издан­ной в серии “Пламенные революционеры” под названием “Глоток свободы”: “Дорогие Стасик и Галя, спасибо вам за прошлое, за настоящее, а будущее не в нашей власти. 23.2.72 г.” Булат как в воду глядел: октябрь 1993 года раз­делил нас навсегда...

Беру с книжной полки одну книгу за другой, задумываюсь, читаю: “Доро­гому Станиславу Куняеву — истинному поэту, дружески. Ю. Трифонов. 8.У.76”. Книга называется “Дом на набережной”, и повествовала она о жиз­ни партийно-чиновничьей элиты в знаменитом “Доме” на берегу Москвы. Прочитав её, я узнал, что Юрий Трифонов был сыном “врага народа”, донско­го казака, героя гражданской войны, председателя военной коллегии Верхов­ного суда СССР Валентина Трифонова и революционерки Евгении Лурье...

“Стасу Куняеву от сердца в память о наших метаниях по земле итальян­ской. Будь! Роберт. 30.Х.80”.

Это от Рождественского, который в разгар споров “почвенников” и “за­падников” провозгласил в одном из стихотворений: “по национальности я со­ветский” и уклонился от всех “русско-еврейских” споров.

А вот автограф Василия Аксёнова на его книге из той же серии “Пламен­ные революционеры” о соратнике Ленина Леониде Красине: “По старой друж­бе Стасику Куняеву для воспитания сына в духе этой суровой книги. 26.1.72. В. Аксёнов”.

Мне было понятно, почему Аксёнов, сын русского политкомиссара граж­данской войны и еврейской девушки Евгении Гинзбург, ушедшей в революцию, как и мать Юрия Трифонова, из местечковой белорусской провинции, написал “суровую” повесть именно о Леониде Красине — фанатике мировой револю­ции... И каково мне было через десять лет после отъезда Аксёнова на Запад слушать по “Голосу Америки”, а потом и по “Свободе” его надменное “Здрав­ствуйте, господа!”, после чего он нёс такое по адресу и Ленина, и мировой ре­волюции, и Страны Советов, что кости Красина переворачивались в гробу.

Но среди такого рода дружеских, но заурядных дарственных фраз истин­ную радость мне доставляли неожиданные для меня автографы от многостра­дального узника ГУЛАГа Варлама Шаламова: “Станиславу Юрьевичу Куняеву шлю очередной свой опус — автор с великим уважением и симпатией. В. Шаламов. Ночь 27 сентября 1977 года”.

Или от прозаика Юрия Казакова: “Станиславу Куняеву, одному из моих самых любимых (давно!) поэтов и людей. Ю. Казаков, сент. 1973 г.” Надпись сделана на книге “Северный дневник”, одной из самых заветных книг моей библиотеки.

И, конечно же, самыми не казёнными и не шаблонными были дарствен­ные надписи, оставленные на память мне Александром Межировым на своих книгах.

“Любимому Станиславу А. Межиров. 9.1У.68 г.” — надпись на книге “Под­кова”, М., 1967 г. “Дорогим Гале и Станиславу на память о ветровом стекле. Дружески и сердечно. А. Межиров, 10.9.71 г.” — надпись на книге “Поздние стихи”, после какой-то поездки на автомашине, за рулём которой сидел Алек­сандр Петрович. “Гале и Станиславу на память о жизни... “в огромном доме, в городском июле” с любовью А. Межиров” — надпись на сборнике “Под ста­рым небом”, М., 1976 г.