И тот же крест — поруганный, оплёванный.
И столько лет!
А над крестом горит исполосованный
Закатный свет.
Всё тот же крест... А ветерок порхающий —
Сюда, ко мне:
“Прости же всем, о Сыне Мой страдающий:
Они во тьме!”
Гляжу на крест... Да сгинь ты, тьма проклятая!
Умри, змея!..
О Русь моя! Не ты ли там — распятая?
О Русь моя!..
Она молчит, воззревши к небу звездному
В страде своей.
И только сын глотает кровь железную
С её гвоздей.
Ни Межирову, ни Евтушенко никогда не были доступны духовные высоты, на какие вознеслась в этом поистине библейском стихотворении душа поэта с простонародной фамилией “Тряпкин”, которого, снизойдя к нему, Е. Е. назвал “талантливым балалаечником”. “И только Мать глотала кровь железную с Его гвоздей” — прочитав такое, отчего мороз проходит по коже, я вспомнил глумливые испражнения Андрея Вознесенского: “Христос, ты доволен судьбою? — Христос: “Вполне! Только с гвоздями перебои!”
Вспомнил и перекрестился: прости меня, Господи, за то, что цитирую богохульное словоблудие советско-американского плейбоя.
Как это ни горестно, но о такого рода стихах-молитвах, как “Мать” и “Проклятье”, начитанный лицедей Александр Петрович язвительно отозвался в поэме “Бормотуха”, обвинив Николая Тряпкина в желании “Лишь только б разминуться с христианством и два тысячелетья зачеркнуть”. Но “с христианством разминулись” и “зачеркнули два тысячелетья” не Тряпкин, в молодости объездивший многие деревни русского “старообрядческого Севера”, а предводительница “детей Арбата” и шестидесятников Валерия Новодворская, которая не хуже Межирова и Тряпкина знала, что произошло в Иерусалиме две тысячи лет тому назад, и которая, обнажая суть кровавой бойни, происшедшей 4 октября 1993 г. в Москве, заявила:
“Я не питаю ни малейшего уважения или приязни к русской православной церкви <...> такие, как я, вынудили президента на это решиться и сказали, как народ иудейский Пилату: кровь Его на нас и детях наших <...> Один парламент под названием Синедрион уже когда-то вынес вердикт, что лучше одному человеку погибнуть, чем погибнет весь народ”.
Вот страшное и бесчеловечное оправдание кровопролитной трагедии, которую Межиров пытался свести к пошлой болтовне об “антисемитизме”, “охотнорядчестве”...
Мне помнится, как однажды в начале 90-х годов мы с ним шли по Александровскому саду и остановились возле стелы, где были выбиты имена революционеров утопического социализма всех времён и народов, и он неожиданно серьёзно сказал мне: “Станислав! Неужели Вы не верите в то, что рано или поздно, но дело этих людей победит?..”
Если бы я тогда был насыщен знаниями, которыми владею сегодня, то ответил бы ему так: — После этой победы нам, Александр Петрович, надо будет рядом с именами Кампанеллы, Сен-Симона, Фурье, Бакунина вырезать на камне имена Вашей тётушки Розалии Залкинд и Валерии Новодворской.
Каждая из них способствовала такому революционному кровопролитию эпохи, которое не забывается. Духовный спор, в котором, как две силы на поле брани, сошлись сын русского крестьянства, православный воин с некрасивой простонародной, но древней и своей собственной фамилией и атеист, выходец из семьи европейских эмигрантов, хлынувших в Россию на переломе веков, носивший красивый псевдоним, — окончился на рубеже тысячелетий. Русский воин Николай Тряпкин, отпетый по православному обряду, похоронен на подмосковном Ракитском кладбище. Его противник, сбежавший с поля духовной брани, умер в далёкой Америке, и пепел его, перевезённый в урне из Бронкса, зарыт в переделкинской почве. Будут ли поколения, следующие за ними, продолжать их спор? Не знаю. Евтушенко, правда, пророчествовал, что “В переулок Лебяжий вернётся когда-нибудь в бронзе из Бронкса автор стихотворения “Коммунисты, вперёд!”. Но я не верю в такой исход, потому что видел, как этот автор, услышав команду “Коммунисты, вперёд!”, один раз уже сбежал с поля брани. Я помню, как в шестидесятых годах прошлого века в ресторане Центрального Дома литераторов постоянно пьянствовала шумная парочка: маленький — полтора метра с кепкой детский писатель Юрий Коринец, человек с бугристым смуглым лицом, ёжиком волос и стоящими торчком усиками, и громадный, похожий на бабелевского биндюжника, старый лагерник Юрий Домбровский... Терять им было нечего. Замечательный писатель Домбровский отсидел семнадцать лет, Коринец вырос в казахской ссылке, — и махнувшие рукой на всякие условности советской и литературной жизни друзья постоянно напивались и вели себя, как душе было угодно.
В узком проходе, соединяющем Пёстрый зал с Дубовым, величественно шествуют двое — впереди маленький Коринец с тарелкой, на которой закуска, а за ним, покачиваясь, мохнатый, словно снежный человек, с волосами чуть ли не до плеч, в расстёгнутой до брючного ремня рубахе, с двумя фужерами водки в обеих руках — Юрий Домбровский.
Навстречу им со стороны Дубового зала появляется трезвый Межиров. Завидев его, — благополучного, вылощенного поэта, официально названного надеждой советской поэзии в тех же самых статьях и докладах 1947 года, которые выбрасывали из литературной жизни Ахматову, и конечно же, презирая его, умного дельца и одного из влиятельнейших боссов переводческого клана, автора знаменитого стихотворения “Коммунисты, вперёд!” — два бесстрашных литературных бомжа, не сговариваясь, рявкнули в два пропитых голоса: — Коммунисты! — Назад!
Александра Петровича как ветром сдуло. Он шарахнулся, а точнее шмыгнул куда-то за дощатую перегородку, отделявшую коридорчик от кухни, и затаился в ожидании, пока отчаянная пара, забыв о нём, не усядется где-нибудь в Дубовом зале, к ужасу метрдотеля Антонины Ивановны...
Вот так на моих глазах разрушилась коммунистическая броня, чуть ли не полвека оберегавшая поэта и помогавшая ему и его чадам с домочадцами жить безбедно, пользоваться всеми благами советской жизни со всеми её гонорарами, дачами, тиражами, банкетами, биллиардами, цирками и прочими причиндалами бытия.
Ну как тут было ему не задуматься о судьбах Лели и Зои, о будущем любимой внучки Ани, и конечно же пожалеть о том, что он поторопился, написав мне в письме: “Я прожил жизнь и умру в России, на миру да в надежде и смерть красна”. Написал вроде бы искренне, а может быть и ради красного словца, поди догадайся. А с некрасивой историей, случившейся в ресторане ЦДЛа, тоже неувязочка вышла: Юрий Домбровский, если верить слухам, был то ли из цыган, то ли из поляков, а Юрий Коринец оказался вообще чистым евреем, и объявить их “черносотенцами и охотнорядцами” было и смешно и невозможно.
***
Соучастниками самых тяжких преступлений нашей Гражданской войны в эпоху расказачивания рядом с Розалией Землячкой были венгерский коммунист Бела Кун и красный военачальник Иона Якир. По закону истории, гласящему, что “революция пожирает своих детей”, Якир был расстрелян в 1937 году, когда Сталин произнёс слова, ставшие чуть ли не пословицей — “сын за отца не отвечает”. А у Ионы Якира был сын Пётр. Вроде бы не отвечал он за своего отца, но сильнее, нежели сталинская пословица, оказалась истина ветхозаветной жизни, гласящая: “Кровь его на нас и на детях наших”. И ровесник Межирова Пётр Ионыч Якир побывал и в лагере, и в ссылке. Потом отвоевал часть жизни на фронте, закончил после войны истфак МГУ, но связался после XX съезда КПСС с диссидентами, был завербован Лубянкой, выдал этому ведомству многих соратников-диссидентов, стал заливать свою совесть и грехи своего отца водкой, спился к пятидесяти годам и умер от алкоголизма.
...Когда на новейшую историю человечества наплывает первобытная стихия, в которой властвует богиня возмездия Немезида, то новейшая история погружается в такую “бормотуху” бытия, в такую “позёмку”, что даже в самых трезвых умах возникает мысль: “лучше было бы не родиться”.
Александр Межиров ощутил всю ненадёжность жизни в России, когда в конце восьмидесятых до него по сарафанному радио стали доходить провокационные слухи о готовящихся еврейских погромах. А тут некстати о его родной тётушке Ярослав Смеляков написал стихотворение “Жидовка”.
А тут ещё о таких же фуриях революции, как Землячка, Валентин Катаев сочинил повесть “Уже написан Вертер” — со сценами массовых расстрелов врагов революции именно в Крыму... Вот-вот и тайна его кровного родства с “демоном революции” будет раскрыта. Что делать? А если родня и потомки казаков из русской Вандеи и белых офицеров, уничтоженных по приказу его тётушки предъявят исторический счёт ему и его роду-племени? А если вспомнят “черносотенцы” его стихи:
Я до баб не слишком падок,
Обхожусь без них вполне, —
Но сегодня Соня Радек,
Таша Смилга снятся мне.
Слава комиссарам красным,
Чей тернистый путь был прям...
Слава дочкам их прекрасным,
Их бессмертным дочерям.
Кто же были эти “красные комиссары” Ивар Смилга и Карл Радек? В первую очередь идеологами и членами Интернационала, в котором его закалённые кадры — латыши и евреи, работавшие на “русском направлении”, играли чрезвычайно важную роль в расширении фронта мировой революции. Оба они вступили в РСДРП, а потом в партию большевиков в начале века. Оба прошли через горнило кровавой гражданской войны. Оба после победы революции вошли в состав Центрального комитета ВКП(б) и заняли высшие посты — один в Госплане СССР, а другой в Исполкоме Коминтерна. Оба в 1927 году как активные троцкисты были сняты со своих постов и исключены из ВКП(б). Оба в 1929 году направили в ЦК ВКП(б) письмо, в котором заявили об идейном и организационном разрыве с троцкизмом. Оба в 1930 году были восстановлены в партии. Оба они — и Смилга и Радек в 1937 году были арестованы за участие в троцкистском заговоре. Смилга был вскоре расстрелян, а Раде