"К предательству таинственная страсть..." — страница 40 из 101

к, как пишет историк К. Залесский в книге “Империя Сталина” (“Вече”, 2000 г.), “На следствии дал согласие выступить с любыми разобла­чениями и показаниями против кого угодно”. Он “стал центральной фигурой процесса <...> назвав при этом заговорщиками огромное количество партий­ных деятелей, в том числе и тех, кто ещё не был арестован. Большинство уча­стников процесса были расстреляны. Радек, возможно “в благодарность за послушание”, был приговорён 30.!.1937 года к 10-ти годам тюрьмы... В лаге­ре был убит уголовниками”. Вот какой бесславной смертью закончилась жизнь пламенного революционера и международного авантюриста, разжигав­шего революционный пламень в Австрии, Германии, Польше и, конечно же, в России. Не зря Александр Межиров восхитился его судьбой, его “тернистым путём”. Ошибся наш поэт лишь в одном — никакой “прямоты” в пути, прой­денном Карлом Радеком, не было, путь его был извилистым и кровавым, по­хожим на путь Розалии Землячки, похороненной, однако, в отличие от Радека в Кремлёвской стене. Феликса Дзержинского и Янкеля Свердлова снесла людская волна в 90-х годах с околокремлёвских площадей, не дай Бог и урну с тётушкиным прахом из Кремлёвской стены выдернут. Что тогда делать? И зачем он воспевал Радека, который писал о Сталине в 1934 году: “К стат­ной, спокойной, как утёс, фигуре нашего вождя шли волны любви и доверия. Шли волны уверенности, что там, на мавзолее Ленина собрался штаб буду­щей, победоносной мировой революции”.

Вот каков был “красный комиссар”, чьи “прекрасные дочки”, с “бес­смертными матерями” были женщинами образца крымской Розалии Земляч­ки, или Евгении Бош, свирепствовавшей во время гражданской войны в Пен­зенской области, или знаменитой своей жестокостью следовательницы киев­ского ЧК по фамилии Ремовер, или Ревекки Пластининой-Майзель, жены ар­хангельского чекиста Кедрова и одновременно сотрудницы местного ЧК... Да много их было, этих фурий революции, не перечислить всех.

И с чего бы столь осторожный и даже робкий по натуре поэт прочёл гимн в их честь? Может быть, роковая тайна их семьи о том, что он является кров­ным племянником Розалии Землячки, выплеснулась в его стихах неожиданно для него самого? Такое бывает у талантливых поэтов.

В 1960-1980 годах никто об этой семейной тайне ничего не знал, разве что самые близкие родные люди из семьи Залкиндов. Можно было жить спо­койно. Но история страны в конце восьмидесятых стала меняться на глазах. Возникает страшное общество “Память”, по Москве ходят слухи о возможных еврейских погромах. Как гром среди ясного неба прогремело “дело Осташвили”. Какой-то сумасшедший антисемит в отместку за этого негодяя, убитого в тюрьме, ворвался в синагогу с ножом и ранил нескольких евреев... Если его отец всю жизнь со времён 1905 года помнил о шраме от удара казацкой на­гайки, то нет ничего удивительного в том, что память о тысячах убиенных в Крыму вернётся к их сыновьям и внукам. Что тогда станется с ним, с его дочкой Зоей, с его внучкой Аней? Неужели русский мир погружается в перво­бытный хаос и начинает жить по обычаю “око за око”?

Что делать? Уезжать в эмиграцию, подобно тысячам казаков и офицеров, успевших эмигрировать в Турцию в роковом 20-м году.

Чадолюбивый и хранящий в памяти историю всей своей родни Александр Петрович считал своим долгом увековечить и весь свой род в целом и многих родных по отдельности.

У него есть стихотворение “Разговор с отцом”, где сын признаётся отцу, что был неправ, споря с ним. У него есть трогательное стихотворение, посвя­щённое памяти матери:

Это маленькое тело,

просветлённое насквозь,

отстрадало, отболело

в пепел переоблеклось.

В поэме “Серпухов” Александр Петрович целую главу посвящает скульп­тору Эрнсту Неизвестному, который

“не даёт уснуть Москве, не даёт засохнуть глине”.

И с гордостью сообщает: по какой-то там из линий с Неизвестным мы в родстве.


Сказано загадочно, но всеведущая “Википедия” выяснила, что они двою­родные братья, то есть близкие родственники.

В стихотворении “Чернигов” Александр Петрович рассказывает о родст­веннике, устелившем соломой часть улицы возле своего дома, чтобы проез­жающие мимо пролётки не грохотали колёсами о мостовую, тем самым мешая спать владельцу дома. Возможно, это был его дед по отцу, черниговский бан­кир эпохи нэпа, о чём вспоминает в своей книге “Не только о Евтушенко” въедливый биограф шестидесятников питерский журналист Владимир Соло­вьёв, живущий в Америке с 80-х годов, автор книг почти обо всех писателях из “малого народа”, переселившихся в Штаты:

“Одно время он играл русского патриота, и Кожинов, Куняев, Глушкова признавали его единственного из кирзятников — не еврей... В Переделкине Евтушенко при мне пенял ему чуть ли не антисемитизмом <...>

Зато в Америке Межиров — еврей и рассказывает забавные истории про отца-банкира, но здешние знатоки-чистокровцы разоблачают его этимологи­чески:

Какой он еврей, если фамилия от межи? <...> Наивные “знатоки-чистокровцы”! Так и не удалось им, по словам Соловьёва, выяснить, что фа­милия Межирова лишь по отцу (отец взял себе псевдоним). А по матери — Залкинд”.

Но надо отдать должное Александру Петровичу: в последних его стихах и поэмах (“Бормотуха”, “Позёмка”, “Триптих”) живёт наряду со спекуляция­ми на антисемитские, охотнорядские темы такое трепетное чувство, особен­но за судьбу внучки Анны, что читаешь “Анна, друг мой, маленькое чудо” — и сердце сжимается:

Я не хочу, чтобы она вернулась,

чтоб в этот смрад кромешный окунулась,

чтоб в эту милосердную страну

попала на гражданскую войну.

Обо всех близких подумал Александр Петрович, обо всех родных написал, перед всеми коленами объяснился, лишь одну, может быть, самую роковую персону из своего рода не назвал, ни в стихах, ни в письмах, ни в разговорах, потому что знал — это “табу”. Потому что чувствовал, что в 1993 году “смрад кромешный” тянется в столицу со времён “гражданской войны” с Крымского полуострова.

И в этих обстоятельствах “от страха иудейска”, который охватил его в жут­кую зимнюю ночь, когда он оттащил тело бедолаги артиста на обочину, он вместо того чтобы покаяться и за себя, и за свою демоническую тётушку, пе­реводит стрелки истории на бутафорских злодеев — “охотнорядцев” и “черно­сотенцев”...


...Но и это всё — схоластика.

Потому что по Москве

Уж разгуливает свастика

На казенном рукаве.

На двери, во тьме кромешной,

О шести углах звезда

Нарисована поспешно —

Не сотрется никогда...

Тёмная заходит злоба

За неоохотный ряд,

И кощунственно молчат

Президенты наши оба...

Вот эта от первой до последней буквы фальшивая картина истории 90-х возмутила меня в его “Позёмке”. Я помню, кто и как “разгуливал” по Москве в те роковые дни. Помню, как, приходя на работу в журнал, мы находили на оконных стёклах первого этажа намалёванные масляной краской “свастики”, помню на входной двери слова “Белов — свинья!”. Помню разбитую вдребез­ги вывеску, гласящую, что здесь находится редакция журнала “Наш совре­менник”. Помню, в конце концов, мерзостное антирусское “письмо 42-х” с требованием закрытия “фашистских” журналов и газет... Помню и то, что никакого “кощунственного” молчания со стороны “обоих президентов” не бы­ло. Со стороны “коммунистического расстриги” Ельцина был преступный при­каз о расстреле народа, а со стороны ничтожного Горбачёва трусливое и пре­дательское согласие с этим расстрелом. Ещё раз повторюсь: межировская фальшивка в “Позёмке” окончательно утвердила меня в том, что то ли от при­вычки к изощрённому лицедейству, то ли от страха он впал на старости лет в полную “бормотуху” бытия. Последним волевым усилием были его слова, которые он написал после посещения в 1990 году государства Израиль. Цити­рую по воспоминаниям Ольги Мильмарк: “Разочарованный новыми репатри­антами, не усмотрев в них сионистского настроения, он писал: “В стране, где когда-то люди по болотам с автоматами наперевес ползли по пояс в воде, бо­рясь за высокие идеалы, сейчас стоят в очереди, чтобы захватить стакан ко­фе из бесплатного автомата”.

Впрочем, это откровенное разочарование в поведении своих соплемен­ников, съехавшихся на обетованную землю для создания своего государства, охватило не только его. Сочинитель стихов Игорь Губерман, выехав за грани­цу во времена перестройки (1988 г.), публично отозвался похожим образом: “Знаете, в Израиле вдруг понял, что при ближайшем рассмотрении ев­реи не такие, какими их представляют по российской жизни. Нас жизнь в СССР заставляла быть умными, хитрыми, со сметкой, тут же выясни­лось, что среди евреев огромное количество дураков. Я из-за этого по­рой впадал в растерянность. В Израиле дикое число идиотов! ...Это ме­дицинский факт!” (“Комсомольская правда”, № 117, 26.06.98).

Несколько ранее писатель и переводчик, публицист Александр Этерман, в предисловии к книге Шломо Занда “Как и почему я перестал быть евреем”, выразил своё мнение по отношению к избранным: “Добравшись до Израиля в 1985 году, я, полагая, что до сих. пор был гражданином второго сорта, страстно захотел попробовать себя в новой, первосортной роли — роли сверхчеловека, причастного к властному большинству. Попросту к “выс­шей расе”. Попробовал. И через несколько лет едва не задохнулся от ужаса и стыда. Не только и не столько увидев собственными глазами, что делает сегрегация с населением второго и третьего “сортов” — это отвра­тительно, но тривиально, сколько уразумев, увы, с опозданием, сколь эффективно и необратимо разрушает она души, тела и социум предста­вителей “высшей расы” (“Как и почему я перестал быть евреем / Ш. ЗАНД.; пер. с иврита А. Этермана. — М.: Эксмо, 2013, стр. 31).

Может быть, и это горестное открытие перемен, происходящих с его соп­леменниками на земле обетованной, удручило его настолько, что его духов­ная энергия, помогавшая ему быть и сталинистом, и русским патриотом, и убеждённом эмигрантом, в Иерусалиме вконец покинула Александра Петро­вича, иссякла, превратилась в облачко, поднявшееся над раскалёнными пли­тами Стены Плача.