Стену Плача
обнять не могу,
даже и прислониться
К ней лицом
на одно, на единственное мгновенье,
Даже просто войти
в раскалённую тень
от её холодящей тени.
А последние сакральные слова, сквозь слёзы произнесённые им у подножья этой раскалённой стены, вышли неожиданно беспомощно правдивыми:
В переулке крутом
к синагоге отверг приобщенье,
В белокаменном храме Христа
над рекой в воскресенье, —
отвергнул крещенье, —
Доморощенна вера твоя
и кустарны каноны,
Необрезанный и некрещёный.
На этих последних словах с воспоминанием о московской Синагоге и о Храме Христа Спасителя остановилось всё — поэзия, жизнь и духовная распря, которую проиграл поэт с красивым псевдонимом “Межиров” поэту с некрасивой, но естественной и собственной фамилией “Тряпкин”. Да, проиграл. А ведь игроком он был незаурядным.
Возможно, что, подражая своему наставнику, Евгений Евтушенко незадолго до смерти тоже посетил Израиль, чтобы попрощаться с народом, чтившим его за стихотворение “Бабий Яр”. Но поскольку Евтушенко утверждал, что “еврейской крови нет в крови моей”, он не пополз к Стене Плача, а сфотографировался на прощанье со своими поклонниками, одевшись в израильскую военную форму с автоматом в руках, грозно глядящим в сторону Газы, самого большого концлагеря в мире, перенаселённого несчастными палестинцами, изгнанными силой оружия и террором со своих земель.
***
Кроме тайны о кровном родстве с Розалией Землячкой Александр Петрович мог унести в могилу и ещё одну тайну, и лишь его религиозно-мировоззренческий спор с Николаем Тряпкиным не позволил ему вырвать эту страницу из жизни. Ища оправдание своей эмиграции, Межиров вспоминает в поэме “Позёмка” (после сцены, в которой Андрей Платонов со словами “до свидания — я еврей” уходит из антисемитского застолья) какой-то таинственный арест, которому он был подвергнут в сороковые годы.
В угол каменной стены
Славной родины сыны,
Опыт выказав немалый
(Суперпрофессионалы),
Трижды бросили меня.
И кромешных трое суток,
Сразу потеряв рассудок,
Пролежал в застенке я.
Александр Петрович задним числом посыпает голову пеплом, что он смалодушничал и, в отличие от Платонова, покинувшего компанию черносотенцев, не решился порвать с этой уголовно-антисемитской родиной, не ушёл, хлопнув дверью, как Андрей Платонов. И потому всю вторую половину жизни остался мучиться и страдать. За что? “А за то, что не ушёл”, “И за то, что этот случай в памяти не уберёг”. А какой это случай? — может быть, постыдный, которым ни хвастать, ни гордиться нельзя?
Был я молод, как-то выжил,
Кое-как на волю вышел,
Но на воле воли нет...
И уж если был впервые
Недобит в Сороковые,
То теперь, на склоне лет,
И заточку, и кастет
Надо к этому прибавить,
Чтобы опыт углубить,
Надо все-таки добить,
Чтобы родину прославить.
Что произошло с ним тогда в те сороковые? Неизвестно. Он промолчал. Но тому, кто прочитал “Позёмку”, становится ясным, почему умирать Александр Петрович уехал в Америку... Испугался этой родины на старости лет... Но зачем после первого урока, преподанного ему “суперпрофессионалами” в сороковые годы, он прославлял эту ненавистную родину, её людей, её победы, восхвалял её вождя Сталина, кричал “коммунисты, вперёд”, рыдал, провожая Иосифа Виссарионовича в последний путь? Зачем написал поэму “Солдаты Сталина”? Зачем? Кто тебя заставлял? Тут уж, как говорится, не родину обвинять надо, а самого себя, читать вслух стихи Заболоцкого: “нет на свете печальней измены, чем измена себе самому”, выступить где-нибудь на писательском съезде и заклеймить преступления своей тётушки и подобных ей, неустанно повышавших своими деяниями градус ненависти, от которой Андрей Платонов выбежал на улицу...
***
Последние стихи Межирова — были написаны в середине 90-х годов и опубликованы в сборнике “Свет двуединый”, изданном с подзаголовком: “Евреи и Россия в современной поэзии”.
Пускай другого рода я
И племени иного, —
Но вы напрасно у меня
Конфисковали слово.
Горько читать эти откровения о “Другом роде-племени” после того, как ты поверил поэту, сказавшему ранее:
Был русским плоть от плоти
По мыслям, по словам,
Когда стихи прочтёте —
Понятней станет вам.
Ну вот мы прочитали стихи из “Триптиха” и поняли, что первую половину жизни поэт может быть одного рода-племени, а во вторую половину каким-то чудом переродиться в другой род и в другое племя. Но мало того.
Где-то в сороковые впервые
Мне указано было на дверь,
Стыдно, что не покинул Россию.
И уже не покину теперь.
Составители и редакторы книги “Свет двуединый” Михаил Грозовский и Евгений Витковский поверили Александру Петровичу, что он “уже не покинет Россию”, и я получил от него в те годы письмо, где было клятвенно сказано: “Я прожил жизнь и умру в России”. И что же в итоге? Ну невольно обманул меня — так это естественно в наше время! К тому же я — русский гой. Но обманывать своих соплеменников Грозовского и Витковского? Этого я от Александра Пейсаховича не ожидал. За это ведь его любой раввин и любой секретарь партийной организации осудили бы и призвали бы покаяться.
Но поэт не кается, а обвиняет эпоху.
Получилось — виноваты
Иудеи — супостаты,
На которых нет креста
В том, что взорван храм Христа
..........................................
Раскрестьянили деревню,
Расказачили Кубань.
И в подвале на Урале
Государь со всей семьёй
Получилось, — мной расстрелян,
Получилось — только мной.
(Из “Позёмки”, посвящённой Николаю Тряпкину)
Пошлым и затасканным приёмом доведения мыслей своего противника в споре до абсурда Александр Межиров пытается обесценить его аргументы и взгляды. В ответ же он может получить проще простого: — Нет, не вы, Александр Петрович, расстреляли “Государя императора со всей семьёй”, а местечковый революционер Янкель Юровский со своими подельниками Шаей Голощёкиным и Лазарем Пинхусовичем Войковым. Команду “расстрелять” дал из Москвы Яков Свердлов, в числе расстрельной команды были пленные мадьяры с фамилиями Эдельштейн, Гринфельд и Фишер... Утешу Александра Петровича тем, что рядом с “мадьярами” расстреливали Романовых и двое русских — некто Ермаков и ещё один негодяй, фамилию которого я забыл. “Раскрестьянили деревню”... Да, но в этом Межиров ни на йоту не виноват. Нарком сельского хозяйства в годы раскулачивания был некто Яковлев, он же Эпштейн... “Расказачили Кубань” — ну об этом исполинском плане, составленном Л. Троцким, Александру Петровичу подробно могла рассказать его родная тётушка Розалия Землячка.
А что касается взорванного “иудеями супостатами”, как пишет сам Межиров, “Храма Христа Спасителя”, то, конечно, его взорвали специалисты неизвестной национальности и его обломки убирались чернорабочими русскими и татарами, но проспект Дворца Советов на месте храма подробно был разработан знаменитым архитектором тех времён Борисом Иофаном, верю, что он был не “иудеем”, а скорее всего фанатичным безбожником и так же, как Александр Петрович, честным коммунистом.
А “Позёмка” метёт и метёт по русской земле, но следы содеянного не заметаются, не исчезают, они терзают душу...
Получилось, что некстати
Мне попался тот журнал,
Где прочёл твоё “Проклятье”
И поэта не узнал.
Или, может быть, оплошка
Эта белая обложка,
Под которой только тьма
Чёрная и вопль “Проклятья”
Против иноверца-татя,
Строки твоего письма.
Я помню это стихотворение “Проклятье” Николая Тряпкина. Помню, как мы поменяли жёлтую обложку на белую, как я искал для журнала эмблему, которая соединила бы восьмидесятые годы двадцатого века с веками минувшими — с некрасовским “Современником”, с пушкинским, с более ранними временами, вплоть до смутных, когда Россия отбивалась от польско-литовско-шведской Антанты, направляемой Ватиканом, когда у меня в голове вдруг вспыхнули слова “Минин и Пожарский”. Помню, как мы собирали этот номер с белой обложкой, на которой стоял оттиск великого памятника, изваянного Мартосом, и в котором было стихотворение “Проклятье” и остальное содержание, ошеломившее Межирова: “Эта белая обложка, под которой только тьма чёрная”...
Спустя тридцать лет я отыскал этот номер, чтобы убедиться, какой “чёрной тьмой” он преисполнен:
Перечисляю. В шестом номере “Нашего современника” за 1991 год, где напечатано стихотворение Н. Тряпкина “Проклятье”, столь возмутившее поэта, был опубликован роман писателя первой русской эмиграции “Неугасимая лампада” о Соловецком лагере, которым руководили Глеб Бокий и где бесчинствовали Натан Френкель с Дерибасом. Там же были размышления Вадима Кожинова “Об эпохе Святой Ольги”, главы из книги философа Ивана Ильина “Поющее сердце” о нравственных основах христианско-православной этики. А на обложке анонсировались публикации Дм. Балашова “Похвалы Сергию” (о Сергие Радонежском), воспоминания священника Дмитрия Дудко, очерк Льва Гумилёва “Князь Святослав Игоревич”. И всё это было под белой обложкой с памятником Минину и Пожарскому. Обо всём этом поэт выразился так: “Эта белая обложка, под которой тьма и тьма”. А может быть, пытаясь выжать из себя благодатные слёзы среди раскалённых от беспощадного солнца камней Стены Плача, он всё-таки, увидев “полунищего алима”, вспомнил “калеку”, спящего “на паперти холодной” в Троице-Сергиевой Лавре, вспомнил промёрзшие окопы под Колпино, вспомнил нечто сказанное и не поддающееся забвению:
“Я жил в морозной пыли, закутанный в снега”, “Вот и покончено со снегом, с московским снегом голубым”...