"К предательству таинственная страсть..." — страница 41 из 101

Стену Плача

                 обнять не могу,

                                        даже и прислониться

К ней лицом

                    на одно, на единственное мгновенье,

Даже просто войти

                            в раскалённую тень

                                                          от её холодящей тени.

А последние сакральные слова, сквозь слёзы произнесённые им у подно­жья этой раскалённой стены, вышли неожиданно беспомощно правдивыми:

В переулке крутом

    к синагоге отверг приобщенье,

В белокаменном храме Христа

    над рекой в воскресенье, —

           отвергнул крещенье, —

Доморощенна вера твоя

     и кустарны каноны,

Необрезанный и некрещёный.

На этих последних словах с воспоминанием о московской Синагоге и о Храме Христа Спасителя остановилось всё — поэзия, жизнь и духовная распря, которую проиграл поэт с красивым псевдонимом “Межиров” поэту с некрасивой, но естественной и собственной фамилией “Тряпкин”. Да, про­играл. А ведь игроком он был незаурядным.

Возможно, что, подражая своему наставнику, Евгений Евтушенко неза­долго до смерти тоже посетил Израиль, чтобы попрощаться с народом, чтив­шим его за стихотворение “Бабий Яр”. Но поскольку Евтушенко утверждал, что “еврейской крови нет в крови моей”, он не пополз к Стене Плача, а сфо­тографировался на прощанье со своими поклонниками, одевшись в израиль­скую военную форму с автоматом в руках, грозно глядящим в сторону Газы, самого большого концлагеря в мире, перенаселённого несчастными палес­тинцами, изгнанными силой оружия и террором со своих земель.


***

Кроме тайны о кровном родстве с Розалией Землячкой Александр Петро­вич мог унести в могилу и ещё одну тайну, и лишь его религиозно-мировоз­зренческий спор с Николаем Тряпкиным не позволил ему вырвать эту страни­цу из жизни. Ища оправдание своей эмиграции, Межиров вспоминает в по­эме “Позёмка” (после сцены, в которой Андрей Платонов со словами “до сви­дания — я еврей” уходит из антисемитского застолья) какой-то таинственный арест, которому он был подвергнут в сороковые годы.

В угол каменной стены

Славной родины сыны,

Опыт выказав немалый

(Суперпрофессионалы),

Трижды бросили меня.

И кромешных трое суток,

Сразу потеряв рассудок,

Пролежал в застенке я.

Александр Петрович задним числом посыпает голову пеплом, что он сма­лодушничал и, в отличие от Платонова, покинувшего компанию черносотен­цев, не решился порвать с этой уголовно-антисемитской родиной, не ушёл, хлопнув дверью, как Андрей Платонов. И потому всю вторую половину жизни остался мучиться и страдать. За что? “А за то, что не ушёл”, “И за то, что этот случай в памяти не уберёг”. А какой это случай? — может быть, постыдный, которым ни хвастать, ни гордиться нельзя?

Был я молод, как-то выжил,

Кое-как на волю вышел,

Но на воле воли нет...

И уж если был впервые

Недобит в Сороковые,

То теперь, на склоне лет,

И заточку, и кастет

Надо к этому прибавить,

Чтобы опыт углубить,

Надо все-таки добить,

Чтобы родину прославить.

Что произошло с ним тогда в те сороковые? Неизвестно. Он промолчал. Но тому, кто прочитал “Позёмку”, становится ясным, почему умирать Алек­сандр Петрович уехал в Америку... Испугался этой родины на старости лет... Но зачем после первого урока, преподанного ему “суперпрофессионалами” в сороковые годы, он прославлял эту ненавистную родину, её людей, её по­беды, восхвалял её вождя Сталина, кричал “коммунисты, вперёд”, рыдал, провожая Иосифа Виссарионовича в последний путь? Зачем написал поэму “Солдаты Сталина”? Зачем? Кто тебя заставлял? Тут уж, как говорится, не ро­дину обвинять надо, а самого себя, читать вслух стихи Заболоцкого: “нет на свете печальней измены, чем измена себе самому”, выступить где-нибудь на писательском съезде и заклеймить преступления своей тётушки и подобных ей, неустанно повышавших своими деяниями градус ненависти, от которой Андрей Платонов выбежал на улицу...


***

Последние стихи Межирова — были написаны в середине 90-х годов и опубликованы в сборнике “Свет двуединый”, изданном с подзаголовком: “Евреи и Россия в современной поэзии”.

Пускай другого рода я

И племени иного, —

Но вы напрасно у меня

Конфисковали слово.

Горько читать эти откровения о “Другом роде-племени” после того, как ты поверил поэту, сказавшему ранее:

Был русским плоть от плоти

По мыслям, по словам,

Когда стихи прочтёте —

Понятней станет вам.

Ну вот мы прочитали стихи из “Триптиха” и поняли, что первую половину жизни поэт может быть одного рода-племени, а во вторую половину каким-то чудом переродиться в другой род и в другое племя. Но мало того.

Где-то в сороковые впервые

Мне указано было на дверь,

Стыдно, что не покинул Россию.

И уже не покину теперь.

Составители и редакторы книги “Свет двуединый” Михаил Грозовский и Евгений Витковский поверили Александру Петровичу, что он “уже не поки­нет Россию”, и я получил от него в те годы письмо, где было клятвенно ска­зано: “Я прожил жизнь и умру в России”. И что же в итоге? Ну невольно об­манул меня — так это естественно в наше время! К тому же я — русский гой. Но обманывать своих соплеменников Грозовского и Витковского? Этого я от Александра Пейсаховича не ожидал. За это ведь его любой раввин и любой секретарь партийной организации осудили бы и призвали бы покаяться.

Но поэт не кается, а обвиняет эпоху.

Получилось — виноваты

Иудеи — супостаты,

На которых нет креста

В том, что взорван храм Христа

..........................................

Раскрестьянили деревню,

Расказачили Кубань.

И в подвале на Урале

Государь со всей семьёй

Получилось, — мной расстрелян,

Получилось — только мной.

(Из “Позёмки”, посвящённой Николаю Тряпкину)

Пошлым и затасканным приёмом доведения мыслей своего противника в споре до абсурда Александр Межиров пытается обесценить его аргументы и взгляды. В ответ же он может получить проще простого: — Нет, не вы, Алек­сандр Петрович, расстреляли “Государя императора со всей семьёй”, а мес­течковый революционер Янкель Юровский со своими подельниками Шаей Голощёкиным и Лазарем Пинхусовичем Войковым. Команду “расстрелять” дал из Москвы Яков Свердлов, в числе расстрельной команды были пленные ма­дьяры с фамилиями Эдельштейн, Гринфельд и Фишер... Утешу Александра Петровича тем, что рядом с “мадьярами” расстреливали Романовых и двое русских — некто Ермаков и ещё один негодяй, фамилию которого я забыл. “Раскрестьянили деревню”... Да, но в этом Межиров ни на йоту не виноват. Нарком сельского хозяйства в годы раскулачивания был некто Яковлев, он же Эпштейн... “Расказачили Кубань” — ну об этом исполинском плане, состав­ленном Л. Троцким, Александру Петровичу подробно могла рассказать его родная тётушка Розалия Землячка.

А что касается взорванного “иудеями супостатами”, как пишет сам Межи­ров, “Храма Христа Спасителя”, то, конечно, его взорвали специалисты не­известной национальности и его обломки убирались чернорабочими русски­ми и татарами, но проспект Дворца Советов на месте храма подробно был разработан знаменитым архитектором тех времён Борисом Иофаном, верю, что он был не “иудеем”, а скорее всего фанатичным безбожником и так же, как Александр Петрович, честным коммунистом.

А “Позёмка” метёт и метёт по русской земле, но следы содеянного не за­метаются, не исчезают, они терзают душу...

Получилось, что некстати

Мне попался тот журнал,

Где прочёл твоё “Проклятье”

И поэта не узнал.


Или, может быть, оплошка

Эта белая обложка,

Под которой только тьма

Чёрная и вопль “Проклятья”

Против иноверца-татя,

Строки твоего письма.

Я помню это стихотворение “Проклятье” Николая Тряпкина. Помню, как мы поменяли жёлтую обложку на белую, как я искал для журнала эмблему, которая соединила бы восьмидесятые годы двадцатого века с веками минув­шими — с некрасовским “Современником”, с пушкинским, с более ранними временами, вплоть до смутных, когда Россия отбивалась от польско-литов­ско-шведской Антанты, направляемой Ватиканом, когда у меня в голове вдруг вспыхнули слова “Минин и Пожарский”. Помню, как мы собирали этот номер с белой обложкой, на которой стоял оттиск великого памятника, изваянного Мартосом, и в котором было стихотворение “Проклятье” и остальное содер­жание, ошеломившее Межирова: “Эта белая обложка, под которой только тьма чёрная”...

Спустя тридцать лет я отыскал этот номер, чтобы убедиться, какой “чёр­ной тьмой” он преисполнен:

Перечисляю. В шестом номере “Нашего современника” за 1991 год, где напечатано стихотворение Н. Тряпкина “Проклятье”, столь возмутившее по­эта, был опубликован роман писателя первой русской эмиграции “Неугасимая лампада” о Соловецком лагере, которым руководили Глеб Бокий и где бес­чинствовали Натан Френкель с Дерибасом. Там же были размышления Вади­ма Кожинова “Об эпохе Святой Ольги”, главы из книги философа Ивана Иль­ина “Поющее сердце” о нравственных основах христианско-православной этики. А на обложке анонсировались публикации Дм. Балашова “Похвалы Сергию” (о Сергие Радонежском), воспоминания священника Дмитрия Дудко, очерк Льва Гумилёва “Князь Святослав Игоревич”. И всё это было под белой обложкой с памятником Минину и Пожарскому. Обо всём этом поэт выразил­ся так: “Эта белая обложка, под которой тьма и тьма”. А может быть, пыта­ясь выжать из себя благодатные слёзы среди раскалённых от беспощадного солнца камней Стены Плача, он всё-таки, увидев “полунищего алима”, вспомнил “калеку”, спящего “на паперти холодной” в Троице-Сергиевой Лав­ре, вспомнил промёрзшие окопы под Колпино, вспомнил нечто сказанное и не поддающееся забвению:

“Я жил в морозной пыли, закутанный в снега”, “Вот и покончено со сне­гом, с московским снегом голубым”...