"К предательству таинственная страсть..." — страница 43 из 101

Реставрировать церкви не надо —

пусть стоят, как свидетели дней,

как вместилища тары и смрада,

в наготе и в разрухе своей.


Пусть ветшают...

                        Недаром с веками

в средиземноморской стороне

белый мрамор — античные камни —

что ни век возрастает в цене.


Штукатурка. Покраска. Побелка.

Подмалевка ободранных стен.

Совершилась житейская сделка

между взглядами разных систем.


Для чего? Чтоб заезжим туристам

не смущал любознательный взор

в стольном граде иль во поле чистом

обезглавленный тёмный собор?


Все равно на просторах раздольных

ни единый из нас не поймет,

что за песню в пустых колокольнях

русский ветер угрюмо поет!

(1975)

В первом варианте стихотворения, который был прочитан Свиридовым, третья от конца строчка у меня читалась так: “ни единый из них не поймет...” Но потом мне стало казаться, что в этом есть какая-то внутренняя нечест­ность, какая-то попытка скрыть и нашу собственную вину за все происшед­шее с Россией в XX веке. С большими колебаниями, но я все-таки исправил строчку, взяв часть исторической вины самоубийственного кощунства и бес­памятства наших отцов и дедов — на себя: “Ни единый из нас не поймет...” Но когда Георгий Васильевич получил от меня очередную книгу моих стихо­творений, в которой я, перепечатывая некоторые главные стихи своей жизни, оставил и “Реставрировать церкви не надо” с исправленным словом, он чуть­ем пристрастного и внимательного читателя сразу понял все: зачем и почему я исправил одно слово на другое. И написал об этом короткое, но чрезвычай­но важное и для него и для меня примечание.

А потом, в письме от 3 декабря 1983 года, снова вернулся к этому стихо­творению и даже предложил добавить одну букву в одном слове. И с желез­ной логикой обосновал необходимость такого изменения. Но об этом чуть дальше.

Я посылал Георгию Васильевичу новые книги, он иногда звонил мне, при­глашал на дачу в Академический городок, где снимал на лето жильё у вдовы одного известного академика.

Мне было всегда горько смотреть на то, что крупнейший русский компо­зитор не имеет средств для того, чтобы жить на собственной загородной да­че в соответствии со своими привычками и характером. Но он не придавал этому особенного значения. Он встречал меня возле крыльца, дача находи­лась в самом глухом углу поселка, вокруг нее росли высокие сосны, кусты ди­кой малины и смородины. Мы бродили с Георгием Васильевичем по зарос­шим лесной травой дорожкам, глядели на мерцающие нити осенней паутины, скользящей в воздухе, на низкое небо, уже чреватое осенним холодом, и раз­говаривали о Чайковском, о Шостаковиче, о Бахе...

Свиридов на прогулки надевал теплое ратиновое пальто, подшитые вален­ки — в последние годы он плохо переносил холода — и, похожий на вельможу екатерининских времен в изгнании, показывал, словно свои владения, самые глухие уголки не принадлежащей ему усадьбы... Иногда он резко менял тече­ние разговора, и после скупых жалоб на то, что у него в столах лежат духов­ные сочинения, которые он не может издать, да и исполнять их некому! — он вдруг начинал пристрастно спрашивать меня о сегодняшнем времени, о поэтах моего поколения, о критиках, о друзьях, о хулителях и ненавистниках русско­го искусства...

— Вы Кожинова обязательно как-нибудь ко мне приведите, очень мне ин­тересен этот человек... А Юрия Селезнева знали? Да? Замечательный был че­ловек, независимый, штучный! А с Костровым дружите? А чьи стихи посове­туете мне почитать? Юрия Кузнецова? Откуда он, сколько ему лет?

Современность, какая бы она ни была, привлекала его чрезвычайно, не меньше, чем великое прошлое.

Я привез к Георгию Васильевичу Вадима Кожинова, потом как-то был у него в гостях с Валентином Распутиным, познакомился в его доме с Евгени­ем Светлановым, с Николаем Мининым, с Владиславом Чернушенко, с Еле­ной Образцовой.

Он был чрезвычайно разборчив в новых знакомствах и одновременно жаждал общения и встреч с новыми людьми России. Как будто хотел поде­литься с нами всеми своими горестными и тайными думами о её судьбе, всем своим жизненным опытом, всем, чем жил он, великий отшельник нашего вре­мени, опекаемый ангелом-хранителем Эльзой Густавовной, изредка звонив­шей мне и требовательно просившей: “Приезжайте, Юре надо поговорить...”

Я понимал, что в нем накопилась усталость от работы, от одиночества, от независимости, от усилий, с которыми он сохранял чувство собственного достоинства и чести: “Я очень одинок. В музыкальной жизни пахнет псиной, мафией, интригами. Опереточный Хренников, порнографический Петров, правда, есть и Гаврилин — настоящий талант. Русская современная жизнь слышна в его музыке — и драма, и раёк, и улица. Мне завидуют, меня не лю­бят и не понимают”. Иногда мне казалось, что он выбрал меня, чтобы я по­том рассказал — после него, как жилось ему в его молчанье и в его почти мо­нашеском обетном, аскетическом подвижничестве последних лет жизни. Я посылал ему новые книги, и не только свои, он, получив их, почти всегда от­вечал мне благодарственными письмами, в которых размышлял и о поэзии Николая Рубцова, и об Андрее Вознесенском, и о Федоре Абрамове...


ИЗ МОНОЛОГОВ ГЕОРГИЯ СВИРИДОВА

“Я ведь недаром люблю литературу, поэзию, слово. Вот с Вами встреча­юсь, с Распутиным, Клюева перечитываю — гигантский поэт! С монументаль­ным народным, христианским ощущением жизни!

Все дело в том, что музыка сегодня не та, что была в прошлые века. Ре­лигиозный дух оставляет ее, отделяется от нее, она как бы эмансипируется. И сегодня она может жить только в союзе со словом. А это ведь — совместная жизнь слова и музыки — издавна присуще русской культуре. Наша народная музыка — это пение, как для русских, так и для белорусов с украинцами. На­ши народные песни, целый пласт! Наши былины были немыслимы без мело­дического исполнения, “Слово о полку” так же исполнялось, как песенный ре­читатив, я уж не говорю о наших молитвах, о церковных песнопениях. А народ­ные песни? Целая сокровищница, которую мы забыли, загубили, разбазарили за последние десятилетия. Я пытался создать в современной музыкальной жизни своеобразную антологию русской песни, но музыкальная среда, верху­шечно-чиновничья композиторская братия отвергла эту мысль. Да уж если так относиться к великой русской народной песенной культуре, то что говорить о фольклоре других народов? Северных, сибирских, дальневосточных. А ведь в их ритуальных песнях такое слияние с природой, такое древнее представле­ние о мироздании, такое наивное и мудрое детское восприятие мира!

И однако современная музыка, даже плохая, даже примитивная в худшем смысле слова, даже неприятная многим из нас, — все равно отражает время, его страсти, его эгоизм, его атеизм, его движение к концу света. А потому она, эта музыка, достойна внимания и изучения. Так что вам, литераторам, хочешь не хочешь — надо слушать эту музыку, анализировать ее, понимать, разгадывать, чем она близка и понятна душе сегодняшнего одичавшего от цивилизации человека. В Америке есть большая музыка. Американские “чув­ственные псалмы”, в которых выразились чувство и темперамент “черных”, замечательны. Там есть поворот к национальному, к “реакционному”, как пи­шут всегда “прогрессивные” еврейские музыкальные критики”.


“24.07.1983 г.

Уважаемый Станислав Юрьевич!

Посылаю Вам забытые у нас фотографии и стихотворения. Как мне при­шло в голову (к сожалению — поздно, ибо русский человек крепок, как изве­стно, задним умом!), стихи предназначались для прочтения, но я не был столь догадлив и не попросил Вас почитать, по своей непривычке к общению с поэтами. Но я надеюсь, мы как-нибудь устроим литературно-музыкальное “суаре” и тогда — все станет на свои места! Мне было очень хорошо беседо­вать с Вами и Кожиновым, которого я видел впервые, и тоже, надеюсь, не в последний раз (дай Бог).

Сообщите мне, будете ли Вы в Москве — август и первую половину сен­тября. Может, понадобится встретиться по делу небольшому.

Рыба Ваша произвела ошеломляющее впечатление, я съел её — один, ни­кому не дал ни кусочка, подобного лакомства мне не доводилось пробовать, хотя я — человек избалованный.

Привет Галине Васильевне.

Крепко жму Вашу руку.

Г. Свиридов”.


Сюжет с рыбой возник в письме после того, как я, вернувшись из архан­гельской тайги с рыбалки и охоты, угостил Свиридовых семгой и хариусом, которых и поймал, и засолил собственноручно.


“3 декабря 1983 г.

Дорогой Станислав Юрьевич,

спасибо за “огоньковскую” книжечку “По белому свету”. Получил с боль­шой радостью. Бандероль была послана по неточному адресу, но в нашем почт. отд. меня знают и доставили в сохранности куда надо. Стихи Ваши, со­бранные в ударный кулак, производят на меня большое впечатление.

Мне нравятся Ваша страсть и напор, мужество и умение смотреть на тра­гическое строго, сурово, без дряблости, сентимента или любования тяжелой стороной жизни. Например, стихи про юродивого. Да многое я бы Вам мог написать, поверьте — я человек с большими требованиями! Стихи Ваши дей­ствуют на меня неотразимо. Но критика, который заглянул бы в их глубину, еще не нашлось! И это не упрёк Кожинову, который Вас любит, просто тут ну­жен другой особый глаз для смотрения. Мне не кажется (я позволю себе су­дить, любя Вас!), что крупная форма, например “Поэма”, явится итогом Ва­шего пути. Большие, заранее заданные формы не производят на меня теперь впечатления, наоборот, предельно миниатюрная, сжатая как прессом фор­ма — очень действенна. См., напр., потрясающую книгу покойного Ф. А. Аб­рамова — “Трава-мурава “, это грандиозно по силе, эпично — несмотря на то, что рассказы иногда — короче лирического стихотворения. Эпос. Автор не вы­лезает на первый план со своими “самовыраженческими” чувствами. Воздей­ствует лишь сама правда жизни, но написанная минимумом максимально точных и выразительных слов. И в поэзии я ценю более — сжатое, спрессо­ванное. Большую же форму вижу — как ряд спрессованных (каждую саму по себе)