"К предательству таинственная страсть..." — страница 44 из 101

миниатюр, точно со смыслом выстроенных в ряд.

После всего этого “наукообразия”, которое меня почему-то сегодня одо­лело, скажу Вам, что читаю стихи Ваши (хорошо уже мне знакомые!) со сле­зами на глазах. Это без всякой гиперболы.

Одно из любимых моих стихотворений “Реставрировать церкви не надо”... Вы переделывали его. Теперь оно обрело стройную прекрасную форму! Но я хочу быть похожим на того сапожника, который правильно “в обуви ошибку указал”, а потом начал говорить: “Мне кажется, лицо немного криво” и т. д. Пушкин хорошо это изобразил, и я этому изображению следую, а именно: “Штукатурка. Покраска. Побелка”. Эти три слова напоминают как бы вывеску нашей мастерской, где производят подобные работы. И в этом (в их грубом бытовизме) есть недостаток, отвлекающий от возвышенной речи стиха. Это просто перечень работ. Не смейтесь надо мной! Я говорю это потому, что сти­хи эти мне особенно близки. Подобная же мысль мне давно и часто приходи­ла в голову, когда я смотрел на разрушенные церкви, похожие на живого че­ловека, с которого сняли кожу, такой это у меня вызвало образ.

Так вот: не сердитесь на меня. “Штукатурка. Подкраска. Побелка. Под­малевка” и т. д.

“Подкрасить” разрушенную церковь, как подкрашивается продажная жен­щина. Но покрасить — бытовое дело. А “подкрасить”, то есть нанести некий фальшивый тон на то, что внутри уже разрушено, убито и т. д. Другой смысл, более, мне кажется, глубокий возникает от этой одной буквы.

Только не сердитесь, пожалуйста! Я желаю Вам хорошего Нового года — здоровья и возможности трудиться над любимым делом, благополучия и ми­ра в доме. Сердечный привет Вашей жене!

Я нахожусь в больнице, тоскую, естественно.

Не показывайте моих замечаний никому, это должно быть между нами, замечать Вам в стихотворном деле дает мне право только моя большая лю­бовь к Вашим стихам.

Крепко жму Вашу руку. Г. Свиридов”.


Но чаще всего в разговоре о музыке Георгий Васильевич вспоминал Му­соргского: “В его музыке слышится грохот разрушающихся царств”. Мусорг­ского он ценил как композитора, слышавшего тайные, материковые сдвиги человеческой истории, для чего нужно кроме музыкального гения великое личное мужество. Часто вспоминал и музыку Римского-Корсакова. Помнится, как он рассказывал о возобновленной в 1984 году постановке оперы “Сказа­ние о граде Китеже”:

— Написана опера в 1902 году. При Советской власти ни разу не стави­лась. Пытался поставить Голованов в 30-е годы, его смяли, затоптали, даже термин ввели — “головановщина”. А Светланов сделал грандиозную постанов­ку! — Свиридов был восхищен и оперой, и постановкой. С особым чувством он, как бы говоря о современной русской жизни, передавал свое впечатление от образа спившегося негодного русского человечишки, который провел за­хватчиков ордынцев по неведомым им тропам к таинственному граду Ките­жу...

— Пьяница, готовый продать все самое родное, самое заветное, “вор”, как говаривали в старину, русский средневековый люмпен. А сколько их в на­шей жизни, — сокрушался Свиридов и вспоминал поджигателей-архаровцев из повестей Валентина Распутина “Пожар” и “Прощание с Матерой”... — Я без слез не могу слушать, когда в финале оперы звучит вопрос: а что же дальше будет на Руси? — и герой поет: “Вижу церкви без маковок, дворцы без кня­зей... ”

...Именно неестественный союз подобного рода “архаровцев” и местеч­ковых “комиссаров в пыльных шлемах”, по убеждению Свиридова, сыграл ро­ковую роль в событиях 1917 года и гражданской войны.


ИЗ МОНОЛОГОВ ГЕОРГИЯ СВИРИДОВА

— Самый великий наш композитор — конечно же, Мусоргский. Совер­шенно новый для всего мирового музыкального искусства язык, обогащенный мощным религиозным чувством, да еще в ту эпоху, когда оно уже начало вы­ветриваться из мировой жизни, да и из русской тоже. И вдруг — “Хованщи­на”! Это же не просто опера, это молитва, это разговор с Богом. Так могли мыслить и чувствовать разве что только Достоевский и Толстой.

Великие ученики и последователи Мусоргского — Римский-Корсаков в “Сказании о граде Китеже” и Рахманинов во “Всенощной” и “Литургии” про­должили религиозное, православное понимание мироустройства. Но первым в России его выразил Мусоргский. Его сочинения — это настоящее религиозное искусство, но на оперной сцене. Его речитативы не сравнить с речитативами Верди. У Верди речитативы не певучие, механические. У Мусоргского же речитатив — это голос священнослужителя, произносящего Божественные, великие по своему значению слова, которые две тысячи лет произносятся в хри­стианских храмах. В этих словах есть и простота, и детскость, и глубина уди­вительная. Ведь Христос сказал: “Будьте как дети”. И недаром же у Мусорг­ского есть гениальное сочинение о детях — “Детская”. Душа ребенка — чистая, простая, вопрошающая, живет в этой музыке. А способностью проникнуть в душу человеческую Мусоргский ближе всего к Достоевскому. Он не призна­вал оперной европейской музыкальной условности в изображении человека. Его оперные люди по сравнению с людьми Вагнера, Верди, Гуно — совершен­но живые, стихийные, загадочные, бесконечные, как у Достоевского. А у за­падных композиторов их герои — это как бы герои Дюма, в лучшем случае Шиллера или Вальтера Скотта. Нет, у него не романтизм, не приукрашивание мира, не упрощение его, а стихийное выражение жизни со всей ее сложнос­тью и бесконечностью.

Словом, русское её ощущение. Потом это назвали музыкальным реализ­мом. Но простейший быт, при всей своей тяге к реализму, он в музыку не впускал. Потому и не получилась его попытка с речитативом к гоголевской “Женитьбе”. Слишком содержание ее ничтожно, ничтожно настолько, что Го­голь сам поражался этой ничтожности, пошлости жизни, обыденности. Му­соргский же — композитор трагических страстей, на которых стоит и зиждется жизнь. Он единственный настоящий композитор-трагик. Его “Борис Годунов” куда ближе к древнегреческим античным трагедиям с их хорами, нежели к лег­кому и изящному европейскому оперному искусству. “Борис Годунов”, “Хован­щина” — это музыка крушения царств, это музыкальное пророчество! грядущих революций. И одновременно это апология русского православия. Звон коло­кольный гудит в его операх! Звон великой трагедии, потому что народ, теря­ющий веру, — гибнет. А сохранивший или возродивший её — доживёт до тор­жества христианства. Вот что такое Модест Петрович Мусоргский. Потомок Рюриковичей. Умер в богадельне. Его травили либералы — Тургенев, Салты­ков-Щедрин. Один лишь журнал “Гражданин” (реакционнейший!) поместил некролог со словами: “Умер великий композитор...” Но насколько был силен в идеях — настолько был слаб в оркестровке, она у него на уровне XVIII века. За это его ругали, и правильно. И еще настоящая литургическая музыка у нас, конечно, Рахманинов. Не Чайковский, не Бортнянский. У них чувство религи­озно-сентиментальное. Не более того.


***

“Дорогой Станислав Юрьевич,

пишу по делу. Месяца два с половиной назад появилась идея сделать пе­редачу Ваших стихов по радио (вместе с музыкой!). Идея была близка к осу­ществлению, но обнаружились трудности, и дело — стало! Причин тут не­сколько: 1. Подборка стихов оказалась не так удачной (делал ее не я!). 2. Са­мо Ваше имя, да еще в целой передаче (на час времени), вызвало у кого-то из лит. сотрудников Радио, очевидно, протест либо боязнь, причем не боязнь даже начальства (хотя радиоцензура исключительно строга!), а боязнь и ли­тературных людей, с которыми этот литотдел завязан “мертвым узлом”. Но это — Бог с ним, не хочу лезть в подробности.

Что надо сделать? 1. Вам — отобрать примерно 20 стихов (из “огоньковской” книжки, известных, и прибавить к ним что-то по желанию). Пойдет из них 15 (больше не входит). Остальное место должны занять: вступительное слово Свиридова (ибо передача — музыкально-литературная!), такое слово мной уже было произнесено и записано, но я его немного доделаю (слово не­длинное), и музыка Чайковского П. И. и Рахманинова С. В. — компания по­четная! Музыка (в отрывках) уже мной подобрана, но ее также надо пересмо­треть в связи с переменой текстов.

Прошу Вас отнестись со всей серьезностью к этому делу, оно может дать высокий художественный результат. Имелось в виду пригласить чтецом Юрия Яковлева, хорошего артиста, но пару-другую стихов могли бы прочесть и Вы. Желание сделать такую передачу есть и у моих музыкальных друзей по Радио и у меня. А теперь, когда поставлен препон, это надо постараться сделать особенно. Выберите время и постарайтесь исполнить мою просьбу. Я думаю, у Вас это не вызовет возражения? А мы будем “толкать” этот “вопрос”. Прав­да (говорю Вам по секрету!), я почувствовал, что помимо общих цензурных строгостей к слову на Радио (что м. б. и естественно!) “завязанность” с “литгруппировками” там тоже есть! Но мы будем стараться преодолеть этот барь­ер. М б. нам это и удастся.

В нашей музыкальной жизни дело ведь обстоит м. б. и еще хуже: вся му­зыка находится в сфере влияния “преступного синдиката”, стоящего во главе Союза композиторов и творящего пагубное дело для нашей культуры, в пер­вую очередь русской. Но надо жить, делать то, в чем убежден и без чего жизнь теряет смысл.

Крепко жму Вашу руку. Жду письма.

Г. Свиридов.

19/1—84 г.”


...Свиридов еще не конца представлял себе, насколько силен в литера­турном мире свой “преступный синдикат”, творящий то же пагубное дело для русской литературы. Я предчувствовал, что едва ли что-нибудь может полу­читься из его затеи с передачей на радио. “Хотя, — сомневался я, — знаме­нитое имя Свиридова — как они смогут с ним не считаться?” А они просто “за­матывали” его идею, чинили ей всякие мелкие препоны, понимая, что рано или поздно он махнет от усталости на все рукой и отстанет от них.


ИЗ МОНОЛОГОВ ГЕОРГИЯ СВИРИДОВА

— Консерватории — это унификация музыкальной жизни, своеобразная борьба цивилизации с музыкальной стихией, живущей в недрах любого наро­да. В Европе до середины XIX века не было никаких консерваторий.

Первая была создана в Германии сыном крупного еврейского банкира Мендельсоном Бартольди, замечательным композитором. С переходом на консерваторское образование наша церковная музыка стала оттесняться на обочину музыкальной жизни. Началась европеизация русской музыки, кото­рую энергично поддерживали приехавшие в Россию братья Рубинштейны. Их нашли менеджеры Мендельсона, которые искали по всей Европе способных молодых музыкантов, чтобы обучить их в лейпцигской консерватории, а по­том распределить, говоря современным языком, по разным странам в раз­ные национальные консерватории. Но великие немецкие композиторы не приняли этих музыкальных новшеств. Ни один из них в консерваториях не учился: ни Шуман, ни Вебер, ни Лист, ни тем более Вагнер, ни Шуберт, ни Брамс. А ведь это не случайно! Лист вообще презирал унифицированное консерваторское образование и когда встречал бездарного молодого музы­канта, то иронизировал: “А Вам, молодой человек, надо обязательно посту­пить в консерваторию!” Антон Рубинштейн стал монополистом вкусов, опре­делял репертуар, замалчивал Мусоргского. Когда Репин рисовал “Могучую кучку”, ему все приходилось согласовывать с Рубинштейном, а тот ему пря­мо сказал: “Ну,