"К предательству таинственная страсть..." — страница 45 из 101

а Мусоргский-то зачем?” Однако музыкальных критиков ев­ропейские консерватории вскоре после создания их сети наплодили к концу XIX века очень много! Поэтому у Листа было два ругательных слова: “музы­кальный критик” и “консерватория”. Правда, русскую консерваторию спасло появление Петра Ильича Чайковского, который вскоре перерос Рубинштейна и стал представлять русскую музыку не только в Европе, но и в Америке. Да и наша “Могучая кучка” — Бородин, Римский-Корсаков, Балакирев, Кюи, ну и, конечно же, Мусоргский — созрела как непрофессиональная среда. Стравинский — явление незаурядное. Именно он проложил в русской музы­ке путь к чистому модерну, гиперболизовал форму, сознательно лишил му­зыку духовного начала. Но на этом пути он сделал немало открытий. И, од­нако, я знаю, что крупнейший композитор XX века — Рахманинов. Его “Все­нощная” изумительна! За 2 месяца я прочитал более 6000 тысяч страниц партитуры Рахманинова, Мусоргского, Римского-Корсакова, даже глаза за­болели! Учился сопрягать оркестр с голосом. Но есть у Рахманинова и сла­бости — сентиментальность.


“21 февраля 1984 г.

Дорогой Станислав Юрьевич,

подборку стихотворений получил, навел справки на радио. Будем ста­раться сделать передачу, хотя это оказалось гораздо сложнее, чем я предпо­лагал. Время идет — жизнь меняется! Но я не опускаю рук и не теряю надеж­ды. Теперь у меня — трудное время. Живу я скверно, болею, жизнь как-то бы­стро вдруг пошла под откос: дел много, помощи нет, живу в чужом углу, на старости лет это неудобно, неуютно. Работа моя — стала. Уже пошел чет­вертый год, как я ничего нового не могу сделать, быт разлезся по швам. Гру­стно мне очень, и не знаю, как поправить дело. Книги, посланные Вами, по­лучил. “День поэзии” произвел своеобразное впечатление, думается, он в из­вестной степени отражает состояние нынешнего духа стихотворцев. Читал и критическую заметочку m-mе Друниной (весьма, надо сказать, противной особы). Заметочка эта — хорошая реклама!

Ваши стихи мне близки, поэтому понравились. Они современны, по ли­рическому движению, но не добавляют ничего нового в Ваш облик, каким он у меня сложился. Любя Вас — позволю себе говорить откровенно, в этом ведь нет ничего обидного?

Книга воспоминаний о Рубцове произвела сильное и очень, надо сказать, гнетущее впечатление. Если нашей поэзии еще суждено существовать как “Русской поэзии”, в ее главном, коренном качестве, то Рубцов должен остать­ся в ее истории со своими стихами и своей страшной судьбой. Многое, ко­нечно, роднит его с Есениным, но тот был еще человеком здоровой, неотрав­ленной крови, погибал более натужно, форсил, красиво хулиганил в стихах, а этот шел на дно уже безропотно...

Одинокая, бесприютная душа, потонувшая в северном необъятном мра­ке. Его стихами говорит послевоенная, разоренная Россия, Россия детдомов, общежитий, казармы или кубрика и кабака, но не старого кабака, общего (как у Некрасова или Есенина), а кабака уже “домашнего” (в каждой квартире, в каждом жилом углу). И, наконец, могила с “шикарным” казенным надгро­бием от Союза писателей. Ужасом веет от этой книжки! Вы с ним были друж­ны. Это меня не удивляет. Вы очень дополняете Рубцова в том смысле, что совсем (как я понимаю) непохожи на него и вместе с тем несете нечто общее. Желаю Вам бодрости и вдохновения. Пусть будут рассказы! Но я жду и Ваших стихов. Ваше страстное мужество мне по душе! А я его как-то потерял... Крепко жму Вашу руку.

Р. S. В музыке у нас появилось прекрасное произведение: “Перезвоны “ Валерия Гаврилина. Грандиозная штука для хора, идет целый вечер.

VаIе. Г. Свиридов”.


***

“Дорогой Станислав Юрьевич — с Новым годом, и да минуют нас беды и несчастья! Пусть будет свет и хоть немного радости.

Галине Васильевне — счастье, здоровье и сохранение её прелести на дол­гие годы. Очень хочу Вас видеть! Немножечко могу писать. Какое это счас­тье! Радиопередача — будет!

Любящий Вас Г. Свиридов”.


Но всё произошло, как и должно было произойти. Никакой радиопереда­чи, подготовленной им, не состоялось. Мне было жаль его энтузиазма, време­ни и сил, потраченных на безнадежное дело. Когда стало ясно, что передачи не будет, я во время одной из наших встреч вспомнил о том, что Шостакович написал музыку на стихи Евтушенко “Бабий Яр”, и, несмотря на сопротивле­ние чиновников от идеологии, оратория была-таки исполнена в Большом консерваторском зале. Свиридов нахмурился: “Значит, мировая антрепри­за, которой было нужно это исполнение, сильнее партийной идеологии, а мы с Вами — слабее...”

Впрочем, о Шостаковиче он всегда говорил, как об одном из своих учи­телей, без горячих чувств и восторгов, но с уважением. В отличие от Евтушен­ко, при упоминании о котором его лицо принимало брезгливое выражение.

— А Вы не боитесь, — сказал он, обращаясь при мне к Кожинову, — так от­крыто и резко писать о Вознесенском? Он же входит в мировую антрепризу. — И видя, что мы не совсем понимаем, о чем он говорит, Свиридов пояснил:

— Это давняя традиция дельцов от искусства — держать в своих руках организацию приглашений за рубеж, гастролей, рекламы, системы между­народных премий, гонораров, создания “звезд”, подавления инакомыслия в творческой среде. Система эта создавалась в двадцатые—тридцатые годы, у нас мировая антреприза была представлена салоном Лили Брик с ее мужем Осипом, с окружением из художников, критиков, журналистов, импреса­рио... Этот салон был связан с салоном Эльзы Триоле и Луи Арагона в Па­риже, ведь Эльза Триоле — родная сестра Лили Брик, а девичья фамилия у обеих сестричек — Каган; через американского дельца Соломона Юрока на­ши представители мировой антрепризы устраивали гастроли угодных им лю­дей в Америке... А после Лили Брик связи ее салона во многом унаследова­ла Майя Плисецкая, недаром же Вознесенский хвалу ей вознес в стихах...

О, Вы не знаете! Возможности этих салонов, образующих сеть мировой антрепризы, могущественны, и те, кто это сознают и подчиняются ее зако­нам, обречены на успех! Я, помню, спросил композитора Щедрина, когда уз­нал, что он женится на Плисецкой: “Родион, зачем тебе это нужно?” Он отве­тил мне: “Я сейчас известный композитор, а после женитьбы на Плисецкой стану композитором знаменитым...”

— А как Вы относитесь, Георгий Васильевич, к Плисецкой-балерине?

Свиридов пожал плечами: “Как к ней относиться? Техничка...”

Через несколько лет, когда в комиссии Совмина по Российским государ­ственным премиям обсуждался вопрос: присуждать ее или нет Станиславу Куняеву за книгу “Огонь, мерцающий в сосуде”, самым яростным противником выступил Родион Щедрин, хотя было странно, что человек из музыкального мира столь решительно взял на себя смелость судить о книге критики и пуб­лицистики. Особенно раздражала Щедрина моя оценка творчества Владими­ра Высоцкого. Из чего я заключил, что фигура популярного барда тоже нахо­дилась под опекой мировой антрепризы.

Так же, как и фигура Альфреда Шнитке. “Последнего великого компози­тора XX века”, “гения”, как говорили о нём во время его похорон с телеэкра­на Андрей Вознесенский, Юрий Любимов, Виктор Ерофеев — “люди близкого круга”, как назвал их Кузнецов в стихотворении “Маркитанты”. О Свиридове никто из них и не вспомнил... А Свиридов, в отличие от Шнитке (о котором только и могли сказать, что он написал музыку к 60 (!) кинофильмам, да на­мекали, что последняя его симфония не зря называется “9-й” — почти бетховенская!), не входил в круг “творян”, охваченных мировой антрепризой, она же мировая закулиса.


“16/Х-85 г.

Дорогой Станислав Юрьевич!

Жизнь у меня довольно хлопотливая, дел очень много в связи с концер­тами будущего сезона, выходом книг и пр. Приходится много репетировать, немножко сочинил и нового, но главная работа моя — увы! — стоит, и это ме­ня прямо-таки тревожит. Мои друзья рассказывали мне о впечатлении от Ва­шей полемической статьи в журнале “Наш современник”, там же, говорят, была и хорошая статья М. Любомудрова о театре, которую обругали в “Прав­де” и “Сов. культуре”, но я ничего этого не читал по занятости своей работой и болезни глаз. Теперь глаза немного стали лучше, хотя болезнь осталась, конечно (болезнь моя главная верно называется — старость, куда от нее де­нешься). Особенно хороших новостей нет, кроме того, что произведение В. Гаврилина “Перезвоны”, кажется, будет удостоено Гос. премии (среди ку­чи говна, в том числе и литературного). На меня ужасное впечатление произ­вели случайно попавшиеся на глаза стихи Вознесенского в “Лит. газете”, где он называет Христа — собакой. Есть ли управа на этого супернегодяя? И не­понятно, зачем это печатают! Ведь такие стихи только отталкивают людей от власти, которая как бы поощряет хулиганство этого духовного сифилитика. Жаль кончать письмо на этой поганой ноте. Но — да сгинет Тьма!

Дайте о себе знать, хочу Вас видеть и потолковать хочется.

Г. Свиридов”.


Я подарил Свиридову “Избранное” Николая Клюева, составленное мной и моим сыном Сергеем. Свиридов разволновался. Оказывается, поэзию Ни­колая Клюева он ценил не менее, а может быть и более, нежели Сергея Есе­нина. Он видел в ней нечто свойственное только русской и очень древней по­этической традиции: монументальную мощь, сравнимую в музыке разве что с мощью Мусоргского, и какое-то присутствие общенародного, еще не рас­щепленного XX веком, еще не “атомизированного” сознания. И религиозное ощущение Клюевым смысла человеческой истории и мировой жизни Свири­дову казалось более цельным и значительным, нежели религиозное чувство Сергея Есенина, более раздробленное, личностное и противоречивое.

— А о Горьком не говорите ничего плохого, — твердо сказал он мне, ког­да я поделился с ним мыслями о том, что Горький не любил и не знал русско­го крестьянства, а потому не желал спасать в тридцатые годы ни Николая Клюева, ни Павла Васильева, ни Сергея Клычкова...

— Все гораздо сложнее, все не совсем так, — горячо возразил мне Сви­ридов. — Я помню те времена! До Первого съезда писателей, до 1934 года русским людям в литературе, в музыке, в живописи не то чтобы жить и рабо­тать — дышать тяжело было! Все они были оттеснены, запуганы, оклеветаны всяческими авербахами, бескиными, лелевичами, идеологами РАППа, ЛЕФа, конструктивистами... А приехал Горький, и как бы хозяин появился, крупней­ший по тем временам русский писатель... Конечно, сразу все ему поправить не удалось, но даже мы, музыканты, почувствовали, как после 1934 года жизнь стала к нам, людям русской культуры, поворачиваться лучшей сторо­ной... И все же, во время войны в эвакуации, когда на каком-то плакате я встретил слова “Россия, Родина, русский”, у меня слёзы потекли из глаз...