"К предательству таинственная страсть..." — страница 60 из 101

Вознесенский добивался её: “Он бегал тогда за мной, как зарезанный. У ме­ня хранятся сотни его сексуальных телеграмм, которые я никому не показы­ваю” (Игорь Вирабов. “Андрей Вознесенский”, М.: Молодая гвардия, се­рия ЖЗЛ, 2015. С. 250).

Ведьмы Серебряного века не меньше, чем Аллен Гинзберг, влияли на нежную душу поэта, недаром в статье о них А. В. он приводит воспоминание итальянской журналистки, как её встретила Надежда Яковлевна Мандельш­там: “Мне понравились”, — урчит и принимается снимать с моих пальцев бриллиантовые кольца. Я робею, не знаю, как себя вести, но кольца не от­даю. Тогда Н. Я. обращается к сидящему бледному молодому поэту и кричит: “Она красивая? Так давай вы... её здесь же, быстро, ну, е... е...!” Очень восхитила своим натурализмом эта сцена нашего поэта, который в журнале “Огонёк” (№ 10, 1992) опубликовал эссе “Музы и ведьмы века”, где восхитил­ся откровенностью Лили Брик: “Я любила заниматься любовью с Осей (тут Л. Ю. Б., как то бывает с дамами, смакуя, употребила запредельный глагол). Мы тогда запирали Володю на кухню. Он рвался, хотел к нам, царапался в дверь, плакал”... Я давно заметил, что наша “шестидесятническая” интел­лигенция, русофобствуя и глядя сверху вниз на простонародье, тем не менее с особым смаком (но чаще всего не к месту) пользуется крепкими русскими словечками. А. Вознесенский даже похвалялся тем, что однажды в Политех­ническом, читая стихи, в строчке “купец галантный — куль голландский” вме­сто слова “куль” выкрикнул другое слово из трёх букв, что якобы привело в восторг аудиторию: “рёв, стон восхищённого зала не давали мне читать ми­нут пять. Потом я продолжал чтение и триумфально сел на место”.

Так что нечего удивляться тому, что сквернословие, вылетевшее из уст дщерей Серебряного века Надежды Мандельштам и Лили Брик-Коган, восхи­тило Андрея Андреевича.

Вознесенский оригинален ещё и тем, что одновременно с прославлением Ленина всю жизнь отбивал поклоны “сивиллам”, “командорам”, “ведьмам” и прочим кумирам Серебряного века. И, конечно же, его обезбоженность проистекает из этого века. Ведь бунтовщица против христианства Марина Цветаева не испытывала никакого смирения перед заповедями Нового Заве­та, когда отчеканила своё “кредо” в “Поэме конца”:

Гетто избранничеств — вал и ров.

Пощады не жди,

В сем христианнейшем из миров

Поэты — жиды.

Это было восстанием “избранных” против божественных табу, которы­ми Господь оградил человеческую природу от всякого рода соблазнов, пер­вый из которых закончился изгнанием Адама и Евы из рая. Зная это, прав­нук священника Палисадова не испугался признаться, что “человека создал соблазн”.

Друг А. В., Аллен Гинзберг, был дитятею двух мировых гетто — еврейско­го и негритянского, поскольку его отец был американским евреем, а мать — негритянкой, страдавшей психическими расстройствами. Андрей Вознесен­ский, восхищённый мировой известностью Гинзберга, быстро вошёл в роль пророка и восславил в своих стихах чернокожее мировое гетто:

Мы — негры, мы — поэты,

в нас плещутся планеты...

....................................

Когда нас бьют ногами —

пинают небосвод,

у вас под сапогами

вселенная орёт.

Но сегодня “под сапогами” чёрных революционеров орут дети “белой ра­сы”, а Марина Ивановна, зная о вечном противостоянии двух гетто — еврей­ского и негритянского — романо-германскому и англо-саксонскому натиску, не ограничилась односторонней формулой “в сем христианнейшем из миров поэты — жиды”. Нет, она проложила дорогу Вознесенскому, когда в своей статье “Мой Пушкин” разоткровенничалась: “Пушкин был негр”, “в каждом негре я люблю Пушкина”, “под памятником Пушкину россияне не будут пред­почитать белой расы, памятник Пушкину — памятник против расизма”... Не будем придираться к этому экзальтированному стилю хотя бы потому, что в те годы карта Европы приобретала расистский коричневый цвет.

И всё-таки некоторые фантазии А. В. в третьем тысячелетии в какой-то степени материализовались. Однополая любовь становится узаконенной во многих демократических странах, “чёрный расизм” гуляет по Северной Аме­рике, понятие “секс-символ” внедряется в нашу речь: “Сказала: “Будь смел”, — не вылазил из спален” — эта “мужественная клятва”, данная Озе, се­годня могла бы привести к банальному исходу, наподобие судебного процес­са над голливудским продюсером Вайнштейном, получившим срок за то, что он лет сорок тому назад переспал чуть ли не со всеми женскими символами Голливуда. Что делать! Уродливый феминизм становится реальной силой в общественной жизни многих государств мира, и, может быть, популярность

А. В. в нашей поэзии обусловлено тем, что история человечества всё явствен­ней и всё быстрее скатывается из эпохи общества потребления в содомитскую эпоху, и тогда бессмысленно судить его с точки зрения традиционной нрав­ственности. Кому она нужна, если имя Вознесенского постепенно вписывает­ся в ряд апостолов Содома — Аллена Гинзберга, Паоло Пазолини, Пабло Пи­кассо и прочих “прорабов тела” мировой культуры, а его повесть “Мостик” скоро станет учебником для ЛГБТ.

Листаешь книги Вознесенского и убеждаешься, что невод его поэзии за­гребает из моря жизни всё самое патологическое и античеловечное. Вот, на­пример, отрывки из “Уездной хроники”:

“Ты помнишь Анечку-официантку?

Её убил из-за валюты сын,

одна коса от Анечки осталась”...

Он бил её в постели молотком,

вьюночек, малолетний сутенёр...

Её ассенизаторы нашли,

её нога отсасывать мешала.

Был труп утоплен в яме выгребной...

Но этого мало. После выяснения отношений сына с матерью Вознесен­ский с садистским вдохновением описывал ссору матери и дочери из-за об­щего для них мужчины:

“Гость к нам стучится, оставь меня с ним на всю ночь,

дочь”.

“В этой же просьбе хотела я вас умолять,

мать”.

“Я — его первая женщина, вернулся до ласки охоч,

дочь”.

“Он — мой первый мужчина, вчера я боялась сказать,

мать”.

“Доченька... Сволочь! Мне больше не дочь,

Прочь!”

А с каким художественным восторгом изобразил наш “прораб духа” изби­ение женщины, свидетелем которого он был:

Бьют женщину. Блестит белок.

В машине темень и жара.

И бьются ноги в потолок,

как белые прожектора.


И взвизгивали тормоза,

к ней подбегали, тормоша,

и волочились, и лупили

лицом по снегу и крапиве. (? — Ст. К.)


Подонок, как он бил подробно,

стиляга, Чайльд Гарольд, битюг!

Вонзился в дышащие рёбра

ботинок узкий, как каблук (!)

“Деревянное сердце. Деревянное ухо”, — сказал о Вознесенском Солже­ницын и, видимо, был прав.


***

Много чего написано об Андрее Вознесенском при жизни и после его смерти. Закономерно, что в 2015 году о нём вышла книга в серии “Жизнь за­мечательных людей”. Мировая антреприза своих не забывает, да и как факт литературной жизни он достоин подобной книги, как по-своему незаурядное явление. В своих литературных трудах и воспоминаниях его верификацион­ному таланту и его творческой судьбе воздавали многие “шестидесятники” —

В. Аксёнов, П. Вегин, Ф. Медведев, М. Плисецкая, В. Золотухин, А. Деми­дова, Р. Щедрин, Ю. Любимов, М. Захаров... Всех не перечислишь. Но од­но из размышлений о его творчестве запомнилось мне особенно подробно. Я говорю о статье поэта “кожиновского круга” Анатолия Передреева, написан­ной аж в 1968 году и озаглавленной “Чего не умел Гёте...”

Перечитывая книги Вознесенского, Анатолий Передреев проницательно и спокойно писал об одном из его “монологов”:

“Я не скажу, что в этом монологе нет правды вообще. Правда есть, но только не художественного, а, если можно так выразиться, клинического характера. В нём выявлены некоторые возможности для психического расст­ройства, которые предоставляет жизнь современного города. Художествен­ной правды, то есть той правды, которая занимается исследованием миро­ощущения нормального человека, здесь нет”.

Приводя несколько примеров из стихотворений и поэм Вознесенского, Анатолий Передреев продолжает: “Допустим, что мир таков. Так, во всяком случае, его увидел в своём сновидении А. Вознесенский. Как же он относит­ся к этому “открытию мира”? Как это “трансформировалось” в его душе? Что он может сказать по поводу всего этого?

...Фразы бессильны.

Словаслиплисьводнуфразу.

Согласные растворились.

Остались одни гласные.

“Оаыу аоиы оааоиаые!..” —

Это уже кричу я...”

Анатолий Передреев не знал, что Вознесенский с его хрупкой нервной си­стемой, начиная с 1961 года, прошёл через все соблазны, связанные с погру­жением в стихию жизни американских битников, в стихию, родную для Алле­на Гинзберга и Лоуренса Ферлингетти, что он знаком с галлюцинациями (глю­ками), вызываемыми ЛСД, и потому закончил свои размышления о “правде Вознесенского” с эффектной, но по-русски грубой прямотой:

“В детстве на улицах, на базарах, в вагонах военных и послевоенных трамваев я видел нищих. Они просили, кто как умел. Кто пел под гармошку и без гармошки, кто просто твердил: “Подай, браток...”, кто молча протяги­вал шапку. Но один нищий действовал почти без промаха. Войдя в вагон трамвая, он дико и нечленораздельно начинал что-то говорить — почти выть — с неподвижно перекошенным ртом и остановившимися на очередном пасса­жире глазами. Ему подавали почти все, спеша передать его соседу. В нашем городке ходили слухи, что он баснословно богат, содержит молодую любов­ницу, наедине с которой изъясняется вполне нормально.

Да простит меня А. Вознесенский, но когда я читаю “оаыу аоиы оааоиа­ые”, я вспоминаю этого нищего: был ли он шарлатаном или у него, действи­тельно, “словаслиплисьводнуфразу”?”

А. Передреев решил, что А. Вознесенский всего лишь талантливый мо­шенник, не поняв, что он по-своему органичен в своём патологическом виденье мира. Но, “не понимая” Вознесенского как поэт и как читатель, не принимая его мира, в котором мать и дочь готовы выцарапать друг другу глаза из-за мужчины, мира, в котором сын убивает мать из-за денег и топит её труп в до­щатом общественном сортире, ужасаясь тому, что “подонок” бьёт острым бо­тинком женщину, находящуюся в автомашине, ноги которой упираются, “как два белых луча”, в потолок автомобиля, крестьянский сын из саратовского села Сокур, русский красавец Анатолий Передреев живёт душою в другом ми­ре. В мире другой любви и других воспоминаний.