“одну-единственную ошибку, постоянно мучившую его”: он осудил Пастернака за публикацию на Западе романа “Доктор Живаго”. Думаю, что Евтушенко недооценивал цельности и твёрдости натуры Слуцкого. Да никто бы не смог заставить его осудить Пастернака, ежели бы он сам этого не хотел! А осудил он его как идеолог, как комиссар-политрук, как юрист советской школы, потому что эти понятия, всосанные им в тридцатые годы, как говорится, с молоком матери, были для Слуцкого святы и непогрешимы даже в конце пятидесятых годов. С их высоты он осуждал не только Пастернака, нанесшего, по его мнению, моральный ущерб социалистическому Отечеству. С их высоты он, юрист военного времени, вершил по законам военного времени суд и справедливость в военных трибуналах, в особых отделах, в военной прокуратуре.
“Я судил людей и знаю точно, // что судить людей совсем не сложно”, “В тылу стучал машинкой трибунал”, “Кто я — дознаватель, офицер? Что дознаю? Как расследую? Допущу его ходить по свету я? Или переправлю под прицел.”, “За три факта, за три анекдота // вынут пулемётчика из дота, // вытащат, рассудят и засудят”... и т. д.
Вот какие душевные перегрузки мучили поэта всю жизнь, а не “однаединственная ошибка” — осуждение Пастернака.
Кто они, мои четыре пуда
мяса, чтоб судить чужое мясо?
Больше никого судить не буду.
Хорошо быть не вождём, а массой...
От таких воспоминаний о своей работе “особиста” и “прокурора” вполне можно было заболеть душевной болезнью.
Но наши либералы-“шестидесятники” после того, как Слуцкий попал в психиатрическую клинику, распустили слух, что болезнь произошла от постоянных угрызений совести, которые стали после истории с Пастернаком преследовать поэта. Но я сам не раз навещал Бориса Абрамовича в больничных палатах, разговаривал с врачами, и никто из них не соглашался с этим диагнозом. Более того, сам Слуцкий с печальной иронией сказал однажды Игорю Шкляревскому и мне во время нашего посещения больницы, что шведы своим присуждением “Нобелевки” Пастернаку “отомстили России за своё поражение под Полтавой”.
Да смешно даже предположить, что Абрамыч — советский человек, политработник, гражданин великой страны, патриот своего Отечества, раненный на Великой войне, награждённый несколькими орденами, мог до такой степени переживать историю с “Доктором Живаго”, изданным на деньги ЦРУ в Италии... Конечно, он был обязан как человек долга осудить эту литературно-политическую провокацию, и он это сделал...
Куда серьёзней было то, что у него, поздно женившегося, в это время умерла от рака жена Татьяна, которую он обожал и для которой делал всё возможное и невозможное, чтобы спасти её, — искал врачей, доставал зарубежные лекарства, устраивал её в лучшие клиники. Смерть жены стала для него куда более тяжким потрясением, нежели провокация с Пастернаком. Но кроме этих двух бед, была ещё одна причина, которая, по моему убеждению, также могла усугублять его душевное состояние на протяжении многих лет. Дело в том, что Борис Абрамович, конечно, знал о том, что в начале 20-х годов, когда он малым ребёнком ещё жил в Славянске, значительная часть его родни по отцу эмигрировала в Палестину строить национальное еврейское государство. Но никогда в разговорах с нами Слуцкий ни с кем из нас, почитавших его, не делился мыслями об этих семейных тайнах. И в воспоминаниях о них промолчал, и в стихах ни разу не проговорился. Зато он трогательно вспоминал о своём дедушке — учителе русского языка, бабушке Циле, родившей четырнадцать детей, о своих тётушках и дядюшках, двоюродных сёстрах, сожжённых гитлеровцами в харьковском гетто. А как душевны его стихотворные воспоминания о жизни за чертой оседлости, о жизни, улетевшей “в трубы освенцимских топок”, о селёдочке, которая с праздничного стола “уплыла в Лету”. И это несмотря на реплику, которую он обронил в споре с Кожиновым: “Обратно в гетто вы нас не загоните!”
Обо всей своей родне вспоминал Борис Абрамович, кроме той, что в 1921 году отправилась в Палестину строить еврейское государство. Там, на этой земле обетованной, появился на свет двоюродный брат Слуцкого Меир Хаимович Амид, ставший в Израиле исторической фигурой, кем можно было гордиться роду Слуцких. Да, советский Слуцкий как победитель в Отечественной войне в звании капитана Советской армии строил социалистическую государственность в странах Восточной Европы, но биография его кузена была куда более впечатляющей. В юности он работал в кибуце, то есть в израильском колхозе. Двадцатилетним вступил в ряды военной организации Хагана, жестоко расправлявшейся с арабами, не желавшими уходить из своих деревень. Потом служил в полиции, а в 1947 году во время шестидневной войны с арабами командовал батальоном. В 1950 году он возглавил бригаду, оккупировавшую Сирийские Голанские высоты. В 1951-м стал приближённым Моше Даяна, после чего премьер-министр Израиля Бен Гурион назначил Амида начальником военной разведки, А вскоре он стал директором знаменитой секретной службы Моссад... Своё политическое образование Амид Меир Слуцкий завершил в Колумбийском университете США, где обучались антисоветчине два наших ренегата — архитектор перестройки Александр Яковлев и директор ФСБ Олег Калугин...
Блистательная карьера была у кузена Слуцкого, и его советский собрат, зная это, молчал о своём брате, как молчал о своей тётушке Розалии Залкинд-Землячке, не желая обнаруживать родство с ней, другой советский поэт-фронтовик — Александр Петрович Межиров.
Борис Слуцкий не хотел вспоминать ни о брате, ни о еврейском государстве. Он хотел быть именно советским евреем, не местечковым, не произраильским, не космополитическим, а именно советским. Если говорить точнее, русско-советским. Но наблюдая за ходом истории, внимательно вглядываясь в лица и души своих соплеменников, он приходил в 70-80-е годы к неизбежному выводу, что советское еврейство изживает себя и становится антисоветским. Это превращение “Павла в Савла”, видимо, терзало его душу куда сильнее, нежели пресловутая история с осуждением Пастернака.
“Когда после войны, — пишет биограф Слуцкого И. Фаликов, — в Москву с Ближнего Востока приехал кто-то из родственников и захотел увидеться со Слуцким, тот от встречи отказался”. И Фаликов объясняет, почему: “Борис был вряд ли осведомлён, тем более в подробностях, о деятельности кузена”. От встречи с кем-то из безымянных израильских родственников Слуцкий отказался встретиться, видимо, зная, кто они, а о “деятельности” знаменитого “кузена” вообще был “не осведомлён”? Невозможно в этом поверить.
Мало того. “Через шесть лет после собрания по Пастернаку мать кузена Слуцкого Меира приезжала в Советский Союз и виделась с Абрамом Наумовичем Слуцким (отцом Б. Слуцкого. — Ст. К.). Вряд ли она не доложила родственнику о подвигах своего сына” (из книги И. Фаликова).
Но я прекрасно помню, что Борис Слуцкий, как никто из поэтической братии, был привязан ко времени, в котором мы жили, к событиям, которые вершились на наших глазах и в Советском Союзе, и во всём мире. А поскольку мы переводили стихи многих поэтов из национальных республик, то вместе с ним я побывал и в Литве, и в Киргизии, и в Армении, и времени в этих поездках поговорить обо всём — и о нашей внутренней жизни, и о “холодной” войне — у нас было достаточно. Но я не помню, чтобы хоть раз мы обсуждали с Борисом Абрамовичем, как живёт самое молодое государство земного шара, именуемое Израилем, где обитала его многочисленная родня. Не может быть, чтобы наш Слуцкий не знал, как возник и как укреплялся Израиль на палестинских землях, как Менахем Бегин со своими головорезами стёр с лица земли деревню Дейр Ясин со всем её палестинским народом, за что Эйнштейн назвал Бегина фашистом. Не может быть, чтобы наш Слуцкий не знал о резне, организованной в лагерях Сабра и Шатила Ариэлем Шароном. Не может быть, чтобы ко всем подобного рода преступлениям не был причастен его кузен, дослужившийся до таких высот в своей карьере. Поэтому он молчал о своей израильской родне, о выдающемся сыне еврейского народа Амиде Слуцком, обо всех отношениях, которые с 1947-го и до начала перестройки складывались между Советским Союзом и чуждой ему страной Израиль.
Конечно, он знал, что Израиль был создан по воле Сталина, благодаря голосам в ООН всех народно-демократических государств Восточной Европы. Конечно, он знал, что портреты Сталина висят в благодарность ему во всех израильских кибуцах.
Конечно, он знал, что шестидневную войну, во время которой решалось, быть или не быть Израилю, выиграли советские командиры и солдаты еврейского происхождения, победители фашизма, которых Сталин отправил на Ближний Восток спасать Израиль от арабского Голиафа.
Конечно же, он знал, что проамериканская израильская верхушка разорвала связи с СССР, потому, что истерзанный четырёхлетней войной с рейхом Советский Союз, в отличие от обогатившейся на войне Америки, был не в силах помочь Израилю стать полноценным государством.
Конечно, он знал, что Израилю понадобятся людские резервы и что большая часть советских евреев осуществит исход из страны, которая спасла их от Холокоста, на историческую родину.
Конечно, он знал, что этот предательский исход аукнется еврейству и “делом врачей”, и гибелью антифашистского комитета, и разрывом дипломатических отношений со сталинской державой, и резолюцией ООН о том, что “сионизм есть форма расизма”, но он молчал, понимая, что со всеми этими событиями так или иначе связана судьба всей его израильской родни.
Конечно, он как известный и влиятельный поэт побывал после войны во многих странах — во Франции, в Чехословакии, в Польше, в Болгарии, в Румынии, в Швейцарии, в Италии, конечно, оформляя эти поездки, он заполнял нужные анкеты. Конечно, он знал, что в таких анкетах существует графа: “Есть ли у Вас родственники за границей”. Я не знаю, как он отвечал на этот вопрос, но думаю, что каждый раз, заполняя злополучную графу, он как человек чести и долга признавался советскому государству, что, к сожалению, живёт за границей его родня, о которой ему не хотелось бы вспоминать, и, конечно, это обстоятельство подпитывало его душевную болезнь. Евтушенко в предисловии к книге Слуцкого писал: “Да, я убеждён: Слуцкий был одним из великих поэтов нашего времени...”