то я был брав не только в стилистических мелочах, но победили всё-таки Окуджава с Красухиным и прочими “шестидесятниками”, потому что они разрушили жизнь и страну, которую такие, как я, не смогли спасти. Но “давайте после драки помашем кулаками”... как писал Слуцкий... Да я и сам понимал, что пишу не только о песенках Булата, но и о закономерностях, которыми живёт литература в целом, и держал в уме имена не только Вертинского, но и Высоцкого, и Галича, и даже Юлия Кима с Юрием Визбором...
Итак, “Инерция аккомпанемента”.
“Песня — на грани стихотворения, стихотворение на грани песни, поэма, которая становится драматическим представлением, повесть, написанная по законам киносюжета... Смешение всех и всяческих жанров, порой смелое, порой смешное, уже никого не удивляет. А взять магнитофонную песню — совершенно особый жанр, рождение которого прямым образом связано с распространением магнитофонов. Имена её создателей то всплывают на поверхность, то забываются. Создаётся впечатление, что для того чтобы оставаться живым, этот жанр должен постоянно обновляться, и чем быстрее, тем лучше. В XIX веке поэты не писали песен как таковых. Они писали стихи, а композиторы находили среди стихотворений такие, которые могли бы стать текстом песни или романса.
Современная песня — явление XX века, детище нашего времени, одно из серьёзнейших доказательств существования массовой культуры. Она, чтобы удовлетворить спрос публики, потребовала для своего появления не просто стихов. — В результате создалась эстетика нового типа, по сравнению с поэзией книги упрощённая, — утилитарная, но тем не менее реально существующая. Конечно, мне можно возразить, что есть, мол, песни на стихи Исаковского или Фатьянова. Но ведь это же капли в море, исключение из общего правила, в то время как эфир переполнен словами и мелодиями, живущими по законам моды, рождающимися как бабочки-подёнки утром, чтобы вечером умереть и уступить своё место новым взлетевшим в воздух шлягерам, более точно отвечающим запросам нового дня...
Между тем все эти жанры — песня, песенный текст, стихотворенья — каким-то образом в сознании многих людей представляются одним целым, объединяются широким понятием “поэзия”. Я всегда недоумеваю, когда диктор объявляет по радио или телевиденью, что, мол, исполняется песня такого-то композитора на стихи такого-то поэта, потому что в большинстве случаев — этих стихов без музыки не существует. А коли так, то нужно говорить не о стихах, а о “тексте” и человека, пишущего тексты для песен, надо называть не поэтом, а текстовиком. Правда, всё может обстоять гораздо сложнее, когда мы имеем дело не просто с производителем текстов, а с человеком, по-настоящему наделённым поэтическим талантом, связавшим свою творческую судьбу с песней. Я вспоминаю время, когда лет пятнадцать тому назад в нашу поэзию вошёл Булат Окуджава как первый, может быть, в России создатель особого жанра. Творец этого жанра — не только поэт, не только композитор, не только исполнитель, — он “всё сразу”, и в Европе обозначается это “всё сразу” словом “шансонье”. Но я не буду писать о Булате Окуджаве как об исполнителе и композиторе. Я буду писать о нём только как о поэте. Его стихи — и тексты его песен в их печатном “книжном теле”, их судьба во времени — вот что меня интересует.
Успех Окуджавы-барда в начале 60-х годов был колоссален. Он не уступал успеху Евтушенко. Но песни песнями, а между тем одна за другой выходили его книги: “Острова”, “Весёлый барабанщик”, “По дороге к Тинатин”. И, наконец, в 1967 году появилась итоговая книга стихотворений “Март великодушный”. Словом, на протяжении десятилетия Окуджава не сдавался на милость развязанной им самим эстрадной стихии. Издавая книги стихов, он тем самым доказывал, что остаётся не просто сочинителем песен, но и поэтом, что поэтическое слово в его первоначальном значении не потеряло для него смысл. Неоднократно на своих вечерах он говорил о том, что уже не пишет песен, а читал стихи, но, как правило, чтение заканчивалось тем, что в конце концов чуть ли не против воли в его руках появлялась гитара. Публика хотела видеть своего кумира таким, каким она однажды полюбила его. Книга “Мартвеликодушный” — стала, пожалуй, самой серьёзной попыткой Окуджавы утвердить себя посредством “чистого” слова. Недаром в аннотации к книге говорилось, что в неё “вошли стихи, написанные поэтом за последние годы. Большинство из них публиковалось в периодике. Завершает книгу цикл стихов-песен, печатающихся впервые, но хорошо знакомых читателям: они часто звучат с киноэкрана, по радио, с концертной эстрады”. Так сам автор провёл грань между стихами-песнями и стихами “в чистом виде”.
Человек стремится в простоту,
Как небесный камень — в пустоту,
Медленно сгорает
И за предпоследнюю версту
Нехотя взирает.
Но во глубине его очей
Будто бы — во глубине ночей
Что-то назревает.
Времена изменят его внешность.
Время усмиряет его нежность...
Одно из первых стихотворений сразу озадачило меня изящной, но бессодержательной симметрией строчек: “Время изменяет его внешность. Время усмиряет его нежность...” А почему “во глубине его очей будто бы — во глубине ночей?” Какое-то первое попавшееся сравнение. Есть что-то необязательное и в красивых словосочетаниях “небесный камень”, “предпоследняя верста”. Может быть, эта словесная вязь всего лишь случайная неудача? Относясь к творчеству Окуджавы с симпатией, сложившейся ещё во времена триумфального шествия его песен, я стал читать дальше. Но стихи одно за другим убеждали меня в том, что подобное многословие не случайно, что в обилии слов для поэта заключён какой-то смысл:
О, чтобы было всё не так,
Чтоб всё иначе было,
Наверно, именно затем,
Наверно, потому
Играет будничный оркестр
Привычно и вполсилы,
И мы так трудно и легко
Все тянемся к нему.
В этом отрывке 31 слово. Из них 23 — вводные слова, союзы, предлоги, междометия, то есть служебные элементы речи, не имеющие в русском языке самостоятельного значения. Да и основные слова работают лишь в какуюто часть своих возможностей: “привычно и вполсилы” — звучат как синонимы, “трудно и легко” — распространённый тип стандартной поэтической фразы с намёком на некую противоречивую сложность жизни. В общем, остаётся одна строчка: “Играет будничный оркестр”. Три слова из тридцати одного.
Да не покажется кому-нибудь этот подсчёт механическим: на мой взгляд, это хотя и несколько грубоватое, но убедительное доказательство бессодержательности приведённой цитаты, и примеры, подтверждающие эту мысль, рассыпаны на страницах книги “Март великодушный”:
Люблю я эту комнату
Без драм и без расчёта...
И так за годом год
Люблю я эту комнату,
Что, значит, в этом что-то,
Наверное, есть, но что-то —
И в том, чему черёд.
Какой же смысл в этом многословии? Может быть, поэт хочет “присутствием” слов заменить отсутствие содержания? Но разве можно пустыми словами бороться с пустотой? А может быть, он, привыкший к песенной условности, не в силах справиться с ней и прийти к точным мыслям и живым словам?
Иногда, для достоверности, что ли, в стихах Окуджавы вдруг появляется “живое” слово:
Когда затихают Оркестры Земли
И все музыканты ложатся в постели,
По Сивцеву Вражку проходит шарманка —
Смешной, отставной одноногий солдат.
Представьте себе: от ворот до ворот,
В ночи наши жёсткие души тревожа,
По Сивцеву Вражку проходит шарманка,
Когда затихают Оркестры Земли.
Представим себе зрелище: все оркестры (с большой буквы) затихли, все музыканты легли в постели, идёт солдат, бумажный или оловянный, тревожа “жёсткие” души. Но почему по Сивцеву Вражку (вот оно “живое слово”), а не по Млечному Пути? Для достоверности. Чтобы придать этому мелодраматическому представлению хотя бы малейший привкус если не жизни, то намёка на неё. Можно, правда, возразить, сказав, что это песня, а не стихотворение. Песня по интонации, по мелодии строчек, по их симметричности. В таком случае действительно относиться к этому произведению придётся с несколько другими требованиями. И всё-таки... Дальше я хочу предъявить счёт этому песенному тексту словами самого Окуджавы, сказанными, правда, как упрёк опытному поэту-песеннику: “К хорошей мелодии пристёгивается так называемый текст слов, ну вроде “Речка движется и не движется”, за которым не то что судьбы человеческой — элементарно смысла не отыскать”.
Вполне возможно, что я впадаю в ту же крайность, судя о стихах Окуджавы, в которую впадает, рассуждая о популярной песне “Подмосковные вечера”, и он сам. Может быть, большего в обоих случаях от поэтов требовать нельзя и нужно ли искать “судьбы человеческой” там, где она, возможно, и не нужна.
Творчество поэта, тяготеющего к песне, как правило, отмечено печатью лирической бесхарактерности. Слишком на большую аудиторию он работает, чтобы позволить себе роскошь быть самим собой. Когда поэт пишет: “Что ж ты, милая, смотришь искоса, низко голову наклоня, трудно высказать и не высказать” (“трудно и легко”), — то “милая” в этом тексте понятие абстрактное, потому что оно, должно подходить для Москвы и для Казани, для юноши и для пожилого человека и т. д. Чем меньше конкретных примет, тем лучше. “Милая” — существо “среднестатистическое”. Поэтому немыслимо, чтобы, например, такие стихи, полные личного напряжения: “и какую-то женщину, сорока с лишним лет, называл скверной девочкой и своею милой”, — могли стать песней.
Любимый город в синей дымке тает:
Знакомый дом, зелёный сад и нежный взгляд, —
вот образцовый, классический среднелирический шаблон, похожий на раскрашенный фон с лебедями и колоннами — нехитрый реквизит рыночного фотографа. В раскрашенной фанере вырезано отверстие для лица, заходи сзади, всовывай голову, и фото готово. Вокруг тебя “любимый город” и “зелёный сад”. Этот закон властен и над Долматовским, и над Ошаниным, и, как видим, над Окуджавой. Правда, надо оговориться, последний рискнул произвести революцию в системе лирических шаблонов, сделал их более индивидуальными. И в том его заслуга. Он сузил понятие “любимого города”, пошёл на то, чтобы появился Сивцев Вражек. Но суть дела от этого не изменилась, характерные словечки “прощаться и прощать”, “трудно и легко”, “смеясь и плача”, “признание и сплетни”, “я вижу, как насмешливо, а может быть, печально”, и т. д. — это ещё не характер, а сентиментальность — ещё не чувство.