Апартеид — это правда, а какие-то всеобщие права человека — ложь. Русские в Эстонии и Латвии доказали своим нытьём, своей лингвистической бездарностью, своей тягой назад в СССР, своим пристрастием к красным флагам, что их нельзя с правами пускать в европейскую цивилизацию. Их. положили у параши и правильно сделали”.
В следующей статье “Россия № 6”, той же газеты “Новый взгляд” (№ 1 от 15 января 1994 года), Новодворская заявила:
“Вот оно, русское чудо и загадочная русская душа! Мы всегда воевали с какой-нибудь Океанией или Остразией, как там её. Со Стефаном Баторием. С Ливонией. С Польшей. Со шведами. С Турцией. С Европой. С Финляндией. С Германией. С Афганистаном. С Таджикистаном. Классика жанра — Великая Отечественная.
Вот формула нашего массового героизма! Страну наконец-то спустили с цепи, и она, не имея мужества перегрызть глотку собственному Сталину и его палачам, с энтузиазмом вцепилась в горло Гитлеру... Вы хотите, чтобы я считала их мужественными защитниками Отечества и идейными противниками фашизма?”
Как это ни прискорбно сознавать, но Окуджаву с Новодворской объединило общее презрение ко всему советскому, а особенно к русско-советскому простонародью. Их социальное происхождение из атеистических семей профессиональных революционеров-космополитов не позволяло им относиться, как к равным, к “кухаркам”, к православному сословию, к детям христианской и мусульманской России.
Захлёбываясь от ненависти к защитникам расстрелянного Верховного Совета, “новодворские” носили в себе заразу местечкового “расизма”, и таким гуманистам было не понять суть пушкинского патриотизма, живущего в словах: “Слух обо мне пройдёт по всей Руси великой, и назовёт меня всяк сущий в ней язык — и гордый внук славян, и финн, и ныне дикой тунгус, и друг степей калмык”...
Был ли сам Окуджава “совестью эпохи” и бескорыстным “бумажным солдатиком”, жаждущим “переделать мир”, “чтоб был в нём счастлив каждый”? Трудно сказать. Бескорыстные, беспомощные, игрушечные и бумажные по сути “солдатики” живут во многих его стихах...
Это и жители Арбата, “пешеходы твои люди не великие”, это “смешной, отставной одноногий солдат”. Это призраки в мундирах XIX века из “Батального полотна”: “не видишь, кто главный, кто — слуга, кто барин, из дворца ль, из хаты... Все они солдаты, вечностью объяты, бедны ли, богаты”. Это соратники автора по “подлой” войне: “мы все — войны шальные дети: и генерал и рядовой”, или арбатские друзья, которые “на пороге едва помаячили и ушли за солдатом солдат”, это лежащий в госпитале “в наплывах рассветных “сын недолгого века”, исповедующийся милосердным сёстрам Вере, Надежде и Любви. И всё было бы душевно, трогательно, напевно, сентиментально, если бы “бумажный солдат” жил не в нашем страшном двадцатом веке, а в мечтах, сновиденьях, в воображении поэта. Но жизнь есть жизнь, и ей нет дела до бумажного мечтателя, жаждущего осчастливить каждого, кто живёт рядом с ним в суровом и “яростном мире”. И “бумажный солдат” постепенно и неотвратимо обретал другой облик. Он вспоминал свою родословную, своё происхождение из комиссарской семьи и не соглашался исчезнуть в огне, потому что подобно расстрелянному в 1937-м отцу возмечтал: “какое новое сраженье ни покачнуло б шар земной, я всё равно паду на той, на той единственной гражданской, и комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной”. Он возненавидел человека, рассказавшего в компании писателей, сколько крови пролил вождь комиссаров Киров во время “единственной гражданской” на Кавказе, и захлебнулся от негодования: “этого человека надо расстрелять! — Почему? — спросили его. — Потому что, — ответил Булат, — с Кировым работала моя мать!” А что было делать “бумажному солдату” рядом с Кировым, однажды признавшимся, что ленинская гвардия пришла к победе на гражданской войне “через реки крови”?
Геннадий Красухин стоял как бумажный солдатик насмерть, защищая честь Булата: “Не обойдёшь стороной проклятия поэту, подписавшему вместе с другими писателями обращение к согражданам после провала коммуно-фашистского мятежа в октябре 1993 года. До сих пор костерят Окуджаву: солидаризовался с убийцами! призвал к террору! Раскрыл своё нутро!”
Зря Красухин напрягал свои голосовые связки — конечно же Булат “солидаризовался”, конечно “призвал”, конечно “раскрыл”, поскольку роковое письмо 42-х было сочинено и подписано всеми сорока двумя ренегатами не “после провала коммуно-фашистского мятежа”, как писал Красухин, а гораздо раньше — за сутки с лишним, и это письмо окончательно развязало Е. Б. Н. руки для кровопролития. После расстрела какой смысл сочинять письма такого рода? призывать к преступлению, когда оно уже совершилось?
То ли, сморозив такую глупость, то ли солгавши, Красухин даже забыл, что его кумир спустя два с лишним месяца после бойни 4 октября сам своими устами так озвучил в одном из интервью свою причастность к этому преступлению: “Для меня это был финал детектива <...> никакой жалости у меня к ним не было”. Пытаясь обелить не только Окуджаву, но и лужковских омоновцев и грачёвский спецназ, Красухин нанизывал одну глупость на другую: “В отличие от автоматов и пистолетов макашовского войска, охранники (речь идёт о телецентре. — Ст. К.) были вооружены только электрошокерами” (Г. Красухин. “Портрет счастливого человека”)
“До сих пор бытует термин “расстрел Белого Дома”. Но такой термин — не более чем художественная метафора. Утром 4 октября танки действительно стреляли по зданию парламента, но по верхним этажам, где людей не было, причём стреляли болванками, и исключительно для того, чтобы последние засевшие в Белом доме мятежники сложили оружие. Что же до расстрела, то ни одного убитого или хотя бы раненого депутата не оказалось среди жертв нового путча. Ну ив чём обвиняют Булата его ненавистники? В обращении, подписанном Окуджавой вместе с другими писателями, нет призыва к насилию” (Г. Красухин. “Портрет счастливого человека”) И такого рода примеров неправды или глупости в книге Красухина не перечесть. Да, действительно, все депутаты Верховного Совета были выведены из здания. Но сколько защитников парламента, сколько добровольцев из московского простонародья, пришедших к телецентру, погибли в этот вечер! Когда глава ФСБ М. Барсуков удостоверился, что спецподразделения “Альфа” и “Вымпел” не желают штурмовать Парламент, он повёл себя особенно подло: “Тактика Барсукова была простая: пытаться подтянуть их как можно ближе к зданию, к боевым действиям. Почувствовав порох, гарь, окунувшись в водоворот выстрелов, автоматных очередей, они пойдут дальше вперёд”.
Это — отрывок из книги главного палача тех дней Б. Ельцина, “Записки президента”, стр. 11-12. Красухин оправдывает своего кумира доводами о том, что танковые снаряды были не кумулятивные, но всего лишь цельнометаллические, то есть болванки, будто болванки людей не убивают. По Красухину, стреляли из танков по верхним этажам, где людей не было (словно бы Окуджава об этом знал), и поэтому у Булата Шалвовича совесть якобы была чиста... Но даже солдафон генерал Павел Грачёв, понимая, что совершается нечто страшное и преступное, потребовал от Ельцина, приказавшего ему расстрелять “мятежников”, засевших в Белом Доме, чтобы этот приказ был ему дан в письменном виде. Ах, Красухин, Красухин, лучше бы твоя книга о “счастливом человеке” не попадала мне в руки.
А то, что творилось в Останкино, я видел сам своими глазами. Я был там, когда в ответ на провокацию (выстрел гранатомёта со второго этажа телецентра) началась автоматная стрельба, и толпа народа на площади попадала за гранитные стенки, окружившие подземные переходы. Я сам залёг за одну из них в то время, когда фээсбешники под командой офицера ФСБ Лысюка застрелили французского журналиста Скопона, когда толпа, сгрудившаяся перед телецентром, стала разбегаться во все стороны. А на другой день ко мне в редакцию пришёл пожилой мужчина, небритый, с безумным взглядом:
— Вы знаете, что вчера творилось в Останкино? На моих глазах две женщины, хорошо одетые, прогуливались в роще с собачками. Бэтээры, подошедшие от Белого Дома, начали стрельбу по деревьям, под которые убегали люди от телецентра. Одну женщину с собачкой ранило в плечо, а другая пуля разбила ей голову. Я видел, как собачка такса бегала вокруг мёртвой хозяйки и скулила! — А сколько было убито добровольных защитников Белого Дома, которые прятались в его коридорах и подвалах, в парадных домов, окружавших место трагедии... Много лет подряд их фотографии, их имена выставлялись на стены стадиона “Авангард”, и мы, русские писатели, ежегодно собирались у этих стен, отдавая посмертную благодарность погибшим патриотам.
Им, защитившим честь московского простонародья, им, чьи тела были погружены, как говорили местные люди, и увезены на баржах по Москвереке на неизвестные доселе погосты. “Для меня это был финал детектива, — подытожил Булат Шалвович свои переживания в тот исторический день. — Никакой жалости у меня к ним не было”. И этими словами он подписал нравственный приговор самому себе. Что ни говори — решительный человек, способный в отличие от бумажного солдата на поступки, настоящий комиссарский сын, отплативший советской истории за смерть своего отца, который эту самую историю создавал своими руками... Но когда Булат Шалвович умер во Франции от гриппа, то над ним склонились не “комиссары” в пыльных шлемах, не “Вера, Надежда и Любовь”, а две высокопоставленных шестидесятницы — Зоя Богуславская и Наина Ельцина. Может быть, что именно таким образом история подшутила над ним.
***
Р. S.
Таковы были наши отношения с Булатом Шалвовичем в течение нескольких десятилетий двадцатого века. Остаётся в заключение лишь вспомнить о том, как мы с ним написали каждый по стихотворенью, где вольно или невольно отразились его и мои противоположные чувства о трагедии, которая в те времена вершилась на Ближнем Востоке.
Дело в том, что меня после моих “идеологических скандалов” — дискуссии “Классика и мы”, письма в ЦК о “Метрополе”, глав из книги “Жрецы и жертвы холокоста” — если и посылали от Союза