"К предательству таинственная страсть..." — страница 79 из 101

й может по-своему отгадывать её”.

Восторгаюсь великодушием Александра, оставшегося верным латинской пословице: “О мёртвых или хорошо, или ничего” (аи1 Ьепе, аи1 шсЫ1), про­молчавшего о том, что именно Евгений Евтушенко 23 августа 1991 года после захвата им и его соратниками власти в Союзе писателей СССР на Поварской заявил, что надо “обсудить вопрос о подстрекательской роли газеты “День”, чьё слово, как мы предполагали, — и это к сожалению оправдалось, — могло превратиться в антинародное действие... Бондарев, Распутин, Проханов, подписавшие “Слово к народу”, должны подать в отставку... Мы считаем, что они не имеют нравственного права быть в руководстве Союза” (“Литератур­ная газета” № 34, 24.08.91).

Вот так в августе 1991-го Е. Е. возглавил с группой своих соратников (Черниченко, Адамович, Нуйкин, Приставкин, Оскоцкий, Карякин, Шатров) переворот в Союзе писателей, где эта либеральная хунта вынесла постанов­ление “Расценить публикацию “Слова к народу”, подписанную Ю. Бондаре­вым, В. Распутиным, А. Прохановым, как идейное обеспечение антигосудар­ственного заговора и потребовать подать в отставку с постов секретарей прав­ления СП СССР и СП РСФСР. Расценить идейную направленность газет “День”, “Литературная Россия”, “Московский литератор” и журналов “Наш со­временник” и “Молодая гвардия” как проповедь национальной розни, как вольный или невольный призыв к антидемократическим действиям”.

Вёл секретариат, принявший это постановление, не кто-либо, а самый знаменитый поэт Советского Союза. Сколько воды утекло с тех пор! 40 лет прошло, и Евтушенко уже нет в живых, и Распутина уже нет с нами. А зачем я всё это вспоминаю, если о мёртвых — “аut bеnе, аut nichil"? Да, наверное, потому, что посмертная жизнь каждого значительного писателя — дело неиз­бежное, она продолжается до сих пор у Пушкина, у Достоевского, у Булгако­ва, у Есенина... Надо, чтобы историки будущих времён понимали картину на­шей жизни не по клеветническим наветам борзописцев из “5-й колонны”, а во всей её сложности и широте, и чтобы они оценили великодушие Проханова, “забывшего” о требовании Евтушенко закрыть его детище — газету “День” — и так объяснившего причину отъезда Е. Е. в Америку:

“Мне кажется, что он был страшно разочарован тем, что вместо блиста­тельного нового государства — носителя новой великой культуры, — после 1991 года здесь в России наступила тьма, затмение, бескультурье. И возоб­ладала не идеальная революция, не герои, не сподвижники, а возобладал коммерсант, киллер, банкир, человек денег, приземлённая, абсолютно без­духовная тварь, с которой он не мог примириться”.

А мне кажется, что Александр Андреевич идеализирует внутренний мир Евгения Александровича, который в исторические минуты 1990-1991 годов, на мой взгляд, не мог не видеть, куда катится его родина. Он ведь каждый год приезжал в Россию для выступлений в Политехническом музее, на поэти­ческие встречи с читателями на Байкале, путешествовал по сибирским рекам, останавливался в родном Переделкино, где обустраивал свой музей на даче, которую отсудил у Литфонда (приватизировал), раздавал многочисленные интервью телевиденью, радио, газетам, где и стихи постоянно печатал, заез­жал на станцию Зима, снимал по своим сценариям кинофильмы — “Детский сад”, “Похороны Сталина”... Уж за это время мог бы такой талантливый че­ловек рассмотреть, как вымирает его народ и как разваливается страна.

А во-вторых... Во-вторых, дело обстоит сложнее и требует тщательных раз­думий о том, что с ним произошло, с ним, всю жизнь клявшимся в любви к России, коммунизму и советской власти. Как он сам сказал в юности: “Со мною вот что происходит...” — это надо понять.

Я не завидую будущим несчастным исследователям “эпохи Евтушенко”, которые будут копаться в грудах его многообразного творчества, словно бом­жи на свалке современных отходов уходящей в прошлое цивилизации, на свалке, где можно найти и вполне ещё приличные шмотки, и устаревшую, но ещё способную послужить людям мебель, где порой попадаются телевизо­ры, ковры, книги и даже продукты, ещё годные к употреблению. Столько на этих свалках ещё полезных, ещё годных для общества потребления вещей, столько оригинальных рифм и вполне пригодных для жизни афоризмов, об­ломков быта, а может быть, и призраков бытия, плавающих в испарениях этих мировых монбланов из соблазнительного мусора. Думал о мировой славе, а сделал неоценимый вклад в мировую свалку, где все мы, наверное, со вре­менем окажемся.

Но вспоминать его и думать о пролетевшей жизни и о посмертной судьбе необходимо хотя бы потому, чтобы новое поколение мыслителей, историков и биографов знало, что допустимо в литературе, а чего нельзя делать, пони­мало, как уживаются с литературными судьбами понятия “честь”, “совесть”, “память” и что такое посмертная жизнь поэта.


***

Через несколько дней после трёхдневной августовской 1991 года провока­ции в Союз писателей России, что на Комсомольском, 13, пришла толпа — не­кий 267-й “батальон нацгвардии”. На второй этаж поднялись трое шпанят-хунвейбинов с бумагой, подписанной префектом Центрального округа Музыкант­ским, о том, что наш Союз закрывается как организация, “идеологически обеспечившая путч”. Я разорвал эту бумагу и бросил обрывки к ногам хунвей­бинов. Но именно тогда мы узнали, откуда ветер дует: оказывается, не ктонибудь, а Евтушенко в эти подлые дни отправил за своей подписью письмо мэру Москвы Гавриилу Попову с требованием закрыть как оплот реакции “бондаревско-прохановский” Союз писателей. Сам автор письма уже воссе­дал в бывшем кабинете Георгия Маркова на улице Воровского. Незадолго до этого он и его соратники — Черниченко, Адамович, Нуйкин, Савельев — вы­гнали старых секретарей из кабинетов (якобы за связь с ГКЧП), плюхнулись в их тёплые кресла и вцепились в правительственные телефоны-вертушки. Памятуя о наших некогда неплохих отношениях и не до конца веря, что поэт Евтушенко мог написать Гавриилу Попову такой донос, я вскочил в машину и помчался с Комсомольского проспекта на Воровского. Евгений, сидевший в кабинете один, поднял на меня свои холодные глаза:

— Женя! Как бы мы ни враждовали, но так опускаться! Ведь в нашем Со­юзе Распутин, Белов, Юрий Кузнецов, которых ты не можешь не ценить. За­чем вы возрождаете чекистские нравы? Одумайтесь!

Он с каменным лицом и ледяным взором поджал и без того тонкие губы:

— Стасик! Хочу сказать тебе откровенно: не ошибись, сделай правиль­ный выбор, иначе история сомнёт тебя. Не становись поперёк дороги. Ты что, не понимаешь — время переломилось. Извини, больше разговаривать не мо­гу. Мне надо ехать...

Мы вышли во двор усадьбы Ростовых, где у дверей Союза стоял его чёр­ный “мерседес”. Я шёл за ним, ещё не потеряв последней глупой надежды в чём-то переубедить его... Но он уже открывал сверкающую дверцу лимузи­на, и тут, как на грех, когда он уже садился в кресло, натянулась пола его пи­джака и одна из роскошных золотистых пуговиц отлетела и покатилась под ма­шину. Раздосадованный поэт, чертыхаясь, присел на корточки и стал искать пуговицу, чуть ли не ползая по асфальту. При виде его согнувшейся озабо­ченной фигуры я вдруг понял, что зря приехал к нему и зря начал этот пустой разговор. Пуговицы он так и не нашёл — терпения не хватило, и, наверное, моё присутствие раздражало его, — выпрямился, отряхнул брюки на коленях, сел с несколько перекошенным от такой неожиданной неудачи лицом за руль, молча закрыл стекло, включил зажигание, нажал на газ, и “мерседес” с мягким шумом рванулся, огибая согбенную статую Льва Толстого — молча­ливого свидетеля нашего короткого разговора. Я тупо и растерянно взглянул на асфальт, где стояла машина, увидел золотистую пуговицу, пнул её ногой так, что она отлетела в траву, и вспомнил строки из своего пророческого сти­хотворенья, написанного в 1987 году:

Ах, Фёдор Михалыч,

Ты видишь, как бесы

Уже оседлали свои “мерседесы”,

Чтоб в бешеной гонке и в ярости лютой

Рвануться за славою и за валютой...

Я бы не стал так подробно вспоминать о прошлых событиях, если бы не лживые воспоминания Евгения Евтушенко, который таким образом изобразил в “Комсомолке” (3.8.2000) мой вышеописанный приезд к нему:

“После неудавшегося путча ко мне в кабинет секретаря Союза писателей пришёл Станислав Куняев... У него тряслись руки от страха, и он почти шеп­тал: “Женя, ты же помнишь, мы с тобой дружили”. Это был самый отврати­тельный момент в моей жизни, когда я увидел человека, который боится...”

Ах, ты сочинитель!.. Да я на глазах десятков людей разорвал бумажку префекта, спровоцированную твоим письмом к Гавриилу Попову, и при этом руки у меня не тряслись. А в ночь с 19-го на 20 августа 1991 года меня разбу­дил телефонный звонок. Звонила корреспондентка “Независимой газеты” Юлия Горячева. Она спросила о моём отношении к ГКЧП. Я ответил, что по­нимаю и поддерживаю людей, сопротивляющихся горбачёвщине, что согла­сен на все ограничения свободы слова ради сохранения государства. С тем же вопросом той же ночью ко мне обратились из радиостанции “Сво­бода”, и я ответил им теми же словами. Через три месяца в интервью для “Независимой газеты” я демонстративно заявил следующее: “Если бы мне предложили подписать “Слово к народу”, считающееся идеологическим обеспечением действий ГКЧП, я, не сомневаясь, подписал бы его”.


К этому времени наши пути в литературе и жизни, начавшиеся весьма дружелюбно, постепенно развели нас по разные стороны баррикад. Да так и должно было случиться после всяческих диссидентских демонстраций и процессов, после дискуссии “Классика и мы”, после моего письма в ЦК КПСС по поводу альманаха “Метрополь”, после его стихов о “русских коалах”, после моих статей о культе Высоцкого и о поэзии Окуджавы, после его пись­ма в августе 1991 года о необходимости закрытия Союза писателей России.

Начиная с конца семидесятых, он замечал каждый мой рискованный шаг. Впрочем, он не только стремился уязвить меня лично. Его цель была в том, чтобы, пользуясь своей бешеной популярностью, оттеснить русское патрио­тическое сопротивление, которое стало поперёк дороги силам, постепенно начавшим разрушение страны. Вот всего лишь несколько фраз из его статей и выступлений 80-х и 90-х годов прошлого века.