"К предательству таинственная страсть..." — страница 81 из 101

нут, а Правдеца впишут обратно. Торопись, тебя могут обойти!

Распашонка побледнел и побежал писать пасквиль на ибанскую действи­тельность. Пасквиль получился острый, и его с радостью напечатали в Газе­те... Молодому поэту Распашонке, любимцу молодёжи и органов, за это да­ли сначала по шее, а потом дачу!”


Об этой же способности Е. Е. к выживанию в любых обстоятельствах бес­пощадно написала в своих мемуарах Галина Вишневская:

“Быстро научился он угождать на любой вкус, держать нос по ветру и, как никто, всегда хорошо чуял, когда нужно согнуться до земли, а когда можно и выпрямиться... Так и шарахало его с тех пор из стороны в сторону — от “Ба­бьего Яра” до “Братской ГЭС” или, того хлеще, “КамАЗа”, который без отвра­щения читать невозможно, — так разит подхалимажем...”

Однажды она сама прямо прорычала ему в лицо:

“Вы подарили Славе (Растроповичу. — Ст. К.) несколько книжек Ваших стихов. Я их прочла, и знаете, что меня потрясло до глубины души? Ваше гражданское перерождение, Ваша неискренность, если не сказать — враньё, Ваше бессовестное отношение к своему народу”.


Из воспоминаний Сергея Довлатова:

“Бродский перенёс тяжёлую операцию на сердце. Я навестил его в гос­питале. Лежит Иосиф — бледный, чуть живой. Кругом аппаратура, провода и циферблаты.

И вот я произнёс что-то совсем неуместное:

— Вы тут болеете, и зря. А Евтушенко между тем выступает против кол­хозов...

Действительно, что-то подобное имело место. Выступление Евтушенко на московском писательском съезде было довольно решительным. Вот я и сказал:

— Евтушенко выступил против колхозов...

Бродский еле слышно ответил:

— Если он против, я — за...”


Из дневника Юрия Нагибина, который писался не для публики, а для са­мого себя и был издан уже после смерти Нагибина в Москве в 1996 году:

“Евтушенко производит смутное и тягостное впечатление. Он, конечно, ис­ключительно одарённый человек, к тому же небывало деловой и энергичный. Он широк, его на всё хватает, но при этом меня неизменно в его присутствии охватывает душный клаустрофобический ужас. Он занят только собой, но не душой своей, а своими делами, карьерой, успехом. Он патологически самоупоён, тщеславен, ненасытен в обжорстве славой. “Я!Я!Я!Я!Я!.. ” — в ушах звенит, сознание мутится, нет ни мироздания, ни Бога, ни природы, ни исто­рии, ни всех замученных, ни смерти, ни любви, ни музыки, нет ничего — од­на длинновязая, всё застившая собой, горластая особь, отвергающая право других на самостоятельное существование. Он жуток и опасен, ибо ему не ве­домо сознание греха. Для него существует лишь один критерий: полезно это ему или нет.”

Поэт Д. Голубков, из книги “Это было совсем не в Италии” (М., 2013): “Он не русский. Он американец. Грубая сентиментальность. Знает инстинкт толпы, зверино чувствует потребу времени. Журналист. Хватает на лету. Людьми по-настоящему не интересуется: никогда не дослушивает, не слуша­ет — только смотрит — быстро, цепко, хватательно”.

Некогда ранее Евтушенко уехавший в Америку Г. П. Климов так отозвал­ся о нём: “Сам Евтушенко — величина спорная и противная. И, что интерес­но, настолько противная, что его даже свои, даже евреи не любят и оплёвы­вают. Потому что он человек двуличный, настоящий хамелеон, который, угождая всем, угодить всем не может”.

И словно бы подтверждая эту мысль русского диссидента Г. Климова, язви­тельное перо Валентина Гафта начертало такую эпиграмму о знаменитом поэте:

Он сегодня снова странен,

Он почти киноартист

И почти что англичанин,

Наш советский скандалист.


Находившись не под банкой,

Вовсе не сойдя с ума,

Породнился с англичанкой

Он со станции Зима.


Историческая веха —

Смелый вроде бы опять,

Будет жить, почти уехав,

Политическая блядь...

Прочитав эту эпиграмму, один из поклонников Евтушенко чрезвычайно огорчился и утешился только тогда, когда ему кто-то сказал, что Валентин Гафт не еврей, а немец.

Но беспощаднее всех к огорчению поклонников Евтушенко написал о его связях с Лубянкой покойный Владимир Войнович, один из самых значитель­ных прозаиков либерального стана:

“Я думаю, когда-нибудь ещё будет написана его биография, а может, да­же роман о нём (вроде “Мефисто” Клауса Манна), и там будет показано, как и почему человек яркого дарования превращается в лакея полицейского режи­ма. “Талант на службе у невежды, // привык ты молча слушать ложь. // Ты раньше подавал надежды, // теперь одежды подаёшь”. Эти написанные им слова ни к кому не подходят больше, чем к нему самому. Известна его роль посланника “органов” к Бродскому и Аксёнову. Евтушенко публично говорил, что каждого, кто на его выступлениях будет допускать антисоветские высказы­вания, он лично отведёт в КГБ. Уже в начале “перестройки”, приветствуя её, но всё ещё распинаясь в верности своим детсадовским идеалам, обещал в “Огоньке” “набить морду” каждому, от кого услышит анекдот о Чапаеве”.


***

На закате жизни Евгению Евтушенко пришлось пережить немало униже­ний не от патриотов, а, что обиднее всего, от своих по убеждениям и по ми­ровоззрению “шестидесятников”, которые, в отличие от “многоликого” поэта, были “упёртыми” диссидентами.

Двадцать первого декабря 2000 года на юбилее “Независимой газеты” в Московском гостином дворе случилась история, о которой свидетель и уча­стник происшедшего Марк Григорьевич Розовский написал в письме главному редактору газеты: “Я хотел бы дать маленький комментарий к одному замеча­тельному фотоснимку. На этом снимке изображён Глеб Павловский, показыва­ющий яростную фигу Евгению Евтушенко. Ваш покорный слуга стоит рядом в качестве невольного свидетеля их разговора <...> считаю своим долгом до­нести до Вашего читателя подлинный смысл услышанного, и да простят ме­ня оба участника полемики: придя домой после юбилея, я почувствовал по­требность записать всю беседу по памяти, не откладывая в долгий ящик... Разговор начал Евтушенко, который взял за локоток проходившего мимо Павловского:

— Господин Павловский, хотел давно с Вами познакомиться и сказать в глаза всё, что о Вас думаю.

Павловский оторопел, но, узнав Евтушенко, благосклонно задержался в своём движении. Далее Женя с места в карьер дал Глебу по очкам, как ска­зали бы в нашей школе в далёкие послевоенные годы:

— Вы, как я слышал, даёте советы президенту. Что же Вы, вроде бы быв­ший диссидент, не отговорили его от этого гимна? Вы же вроде бы сами си­дели, так должны были отговорить! Вы и себя тоже подставили! Вы понима­ете, что Вы сделали!?

— Прекрасно понимаю, — сказал Павловский и чисто провокативно спро­сил: — А почему это Вас так волнует?

— Как почему? — зашёлся Евтушенко. — Да в России всего шесть поэтов, которые могли бы написать новый гимн! Новый! На новую музыку! И не бы­ло бы этого позора, который Вы устроили!

— Я ничего не устраивал, — сказал Павловский.

— Но отвечать будете Вы! Именно Вы будете отвечать!

— Пап, кто это? — спросила девушка, стоящая рядом с Павловским.

Тут я, признаться, расхохотался внутренне, но виду не подал. Однако не успел я посетовать, что молодёжь не знает великого русского поэта в лицо, как сам Евтушенко буквально выпалил:

— Я великий русский поэт!

— Как фамилия? — простодушно спросила девушка.

— Евтушенко! — не выдержав напряжения, подсказал я. — Это, девушка, Евгений Александрович Евтушенко!

К моему удивлению, это нашего поэта не смутило. Всю свою страсть гражданина он обрушил на самого знаменитого пиарщика России ХХ века:

— Да Вы знаете, что теперь будет?

— А что теперь будет? — Павловский посмотрел на Евтушенко поверх оч­ков. — Я-то знаю как раз, что будет! — Наверное, он был прав. В отличие от поэта, который в России сейчас больше, чем пиарщик.

— Не знаете! — гневно воскликнул Евтушенко. — Так я Вам скажу! Мно­гие не встанут, когда зазвучит этот гимн, и как Вы тогда будете спать? Спо­койно? Нет! Вы не будете спать спокойно, потому что, когда арестуют перво­го человека, который не встанет при этом Вашем гимне, Вы не сможете спать спокойно!

Ответ был нагляден: всё кончилось интеллигентной фигой. В “Независи­мой газете” была опубликована фотография, как Павловский, стоя рядом с дочкой и Марком Розовским, суёт в нос Евтушенке, стоящему с открытым ртом и выпученными глазами, как говорится, “фигу с маслом”, которую Е. Е. заслужил, оклеветав новый гимн за его изначальную великую музыку Алек­сандрова. Беда Евтушенко заключалась в том, что он сидел даже не на двух, а на четырёх стульях — советском, антисоветском, еврейском и русском, и, сообразуясь с обстоятельствами, всегда ловко и естественно пересаживался с одного стула на другой, за что “идейные” диссиденты вроде Иосифа Брод­ского презирали его не меньше, чем идейные патриоты. Но самым прискорб­ным для Е. Е. в этом трагикомическом конфликте является то, что неприятие и даже презрение к его особе исходило от землян еврейского происхождения, не купившихся ни на его “Бабий Яр”, ни на его экзальтированные зарифмо­ванные проклятья в адрес “охотнорядцев”, “погромщиков” и прочих антисе­митов. И все четыре стула, на которых он сидел, одновременно выскочили из-под его задницы. Но бывало и так, что в его адрес неслись такие оскорб­ления, которые мог выносить только этот “сверхчеловек”.

Помнится мне, что стихотворение “Наследники Сталина” вызвало возму­щение не только “антисемитов” и “сталинистов”. Поэт Моисей Цейтлин (1905— 1995), опубликовавший при жизни лишь одну книжку в 1986 году, которую вы­соко оценил Вадим Кожинов за гражданское мужество, сразу же после появ­ления в “Правде” “Наследников Сталина” ответил Евтушенке стихотворением, которое ни за что не могло быть опубликовано в то время:


Автору стихотворения “Наследники Сталина”


Термидорьянец! Паскуда! Смазливый бабий угодник!

Кого, импотент, ты порочишь блудливым своим языком?!

Вождя, что создал эту землю, воздвиг этот мир, этот дом,