"К предательству таинственная страсть..." — страница 83 из 101

Представляете себе его состояние в конце 80-х, когда кумиры начали ру­шиться на глазах? Надо было сочинять стихи об очередном хозяине — Горба­чёве: “Как он прорвался к власти сквозь ячейки всех кадровых сетей, их кадр — не чей-то?! Его вело, всю совесть изгрызя: “Такдальше жить нельзя!”. Однако, к несчастью, коварный и сильный Ельцин начал побеждать не менее коварного, но более слабого своего конкурента, и Е. Е. понял, что без стихов о Ельцине ему не обойтись. Стихи сочинились как раз вовремя — 20 августа 1991 года на митинге у Белого Дома, где надо было подтвердить свою предан­ность новому хозяину. Довольный тем, что он успевает прочитать стишок в са­мый нужный исторический момент, он, однако, засомневался, разом вспом­нив, как прокалывался со Сталиным, с Хрущёвым, с Лениным, с Фиделем, с Горбачёвым: “Опасно упоминать в стихах живых политиков, даже если в данный момент истории они вызывают восхищение... Не надо слова “Ель­цин” в этом стихотворении... Откуда ты знаешь, каким он станет потом? Но я резко осадил себя. Стоп-стоп, Женя. Хватит отравлять себя подозрениями... Я не вычеркнул фамилии...”

Ну, как им не восхищаться?! Восславил Сталина — проклял его же благо­даря Хрущёву, заклеймил еврейских врачей-отравителей — искупил свой грех, написав “Бабий Яр”, восславил Ленина, — отказался от Ленина при по­мощи Венички Ерофеева, восславил Горбачёва — сдал Горбачёва после побе­ды Ельцина...

И всё от сердца, всё от души. Язык не поворачивается упрекнуть. Я уж не говорю о том, как искренне он “исправлял” свои стихи, даже самые заветные, самые хрестоматийные. Написал стихотворение о том, как он любит Россию: “Дух её пятистенок, дух её кедрача, её Пушкина, Стеньку и её Ильича”. Но меняется идеологическая конъюнктура, и строка меняется вместе с ней: “Дух её пятистенок, дух её сосняков, её Пушкина, Стеньку и её стари­ков”, а из поэмы “Братская ГЭС” изымаются главы о Ленине и о партбилете.

А что происходило со знаменитым “Бабьим Яром”? В первом варианте по­эт утверждал, что там фашисты убили только одних евреев. Но когда совет­ские идеологи поправили его, мол, и людей других национальностей гитле­ровцы расстреливали в Бабьем Яру тоже, Е. Е. всё поправил: “Здесь русские лежат, и украинцы с евреями лежат в одной земле”. Однако в эпоху горбачёвщины, когда переиздавался “Бабий Яр”, он, скорее всего под давлением ев­рейского лобби, выбросил из хрестоматийного шедевра “русских” и “украин­цев”, и снова в “Бабьем Яру” остались одни евреи...


***

Однако “еврейская тема”, начиная со стихотворения о врачах-отравителях (1952), стала важнейшей во всём творчестве Е. Е. до последних его дней и всегда выручала его в самых драматических обстоятельствах.

“Горжусь тем, что Всемирный конгресс русского еврейства, объединяю­щий 27 стран мира, выдвинул меня на Нобелевскую премию по литературе. Я тронут, потому что у истоков этой организации стояли люди, которые вышли из гитлеровских концлагерей. Это люди, о которых я писал” (из интервью одесскому журналисту Александру Левиту).

“В 1990 году по предложению Рождественского мы вместе написали пись­мо Горбачёву с просьбой, переходящей в требование, чтобы он раз и навсег­да осудил антисемитизм. Уже теряющий своё положение лидер перестройки сделал это, но недостаточно громко, как-то боком” (из предисловия Е. Е. к стихам Роберта Рождественского).

Но откуда у него, девятнадцатилетнего юноши, в жилах которого, по его же собственным словам, текла какая угодно кровь, кроме еврейской, — русская, белорусская, украинская, немецкая, шведская, польская, латыш­ская и т. д., — узнавшего лишь из газет в 1952 году о “врачах-отравителях” и заклеймившего этих “отравителей” в искренних стихах, откуда у него с той поры и до конца жизни угнездилась в душе мания преследования? Почему всю взрослую жизнь он был убеждён, что живёт в мире, сплошь заселённом анти­семитами, и его больное воображение то и дело рисовало ему ужасные кар­тины антисемитских расправ над бедными сынами Израиля?..

Я, сапогом отброшенный, бессилен,

Напрасно я погромщиков молю

Под гогот: “Бей жидов, спасай Россию!” —

Насилует лабазник мать мою.

Вот уж поистине он был из числа тех талантливых демагогов, кто ради красного словца не жалел ни мать, ни отца. Может быть, эта вульгарно поня­тая антисемитская тема подпитывалась у него еврейскими женами — Галей Сокол и Джен Батлер? Может быть, дружеское еврейское семейство Барласов так пристыдило его за стихотворение о “врачах-отравителях”, что он запом­нил этот урок на всю жизнь? А может быть, он сам, как человек со звериным инстинктом, уже в эти ранние годы осознал, что путь к мировой славе лежит через связи и дружбу с “мировой антрепризой”, в руках которой ключи и к ус­пеху, и к прессе, и к деньгам? Как бы то ни было, Е. Е. не просто стал бор­цом с антисемитизмом и “защитником угнетённых еврейских масс”, но какимто чудом перевоплотился во время своеобразного религиозного обряда в “русского Давида”, бросившего вызов всемирному многоликому антисемиту-Голиафу:

Страх — это хамства основа.

Охотнорядские хари,

вы — это помесь Ноздрёва

и человека в футляре.


Что разбираться в мотивах

моторизованной плётки?

Чуешь, наивный Манилов,

хватку Ноздрёва на глотке?

Даже политическое стихотворенье “Танки идут по Праге”, осуждающее наше вторжение в Чехословакию (август 1968), он попытался превратить в своеобразный манифест борьбы с антисемитами, организовавшими это вторжение.

Но вы можете себе представить, дорогой читатель, что в советском танке, вошедшем в Прагу, сидит “помесь” — гибрид гоголевского Ноздрёва и чехов­ского Беликова, двух странных, смешных, курьёзных персонажей, предков шукшинских “чудиков”? Безвредных, беззлобных. Один — хвастун, другой — молчун. Ни Гоголь, ни Чехов не испытывают к ним ненависти, ненависть к ним испытывает Евтушенко. Больное воображение? Психическое расстройство? Страх? Почему? Да “ни почему”! Потому что ему надо заклеймить ввод совет­ских танков в Чехословакию. “Что разбираться в мотивах?” — кричит он, забы­вая, конечно, что чехи дважды топтали русскую землю — во время чехословац­кого мятежа 1918 года и во время гитлеровского нашествия, когда “коричневые швейки” садились в “Тигры” и “Пантеры”, сделанные на чехословацких заво­дах и в составе войск 111-го рейха утюжили землю нашей Родины. Недаром по­сле войны их в качестве военнопленных в наших лагерях насчитывалось более 60-ти тысяч! Так что счёт у нас к ним и “мотивы” в 1968 году были более чем весомые, и в них надо было “разбираться”.

“Чуешь, наивный Манилов, хватку Ноздрёва на глотке?”

Представьте себе “наивного” Манилова-Швейка или Манилова-Кафку, который схвачен за глотку антисемитской рукой русского шовиниста Ноздрё­ва! Душит их этот курчавый, пьяный, хвастливый дворянин-“охотнорядец”. А Гоголь смотрит на этот евтушенковский цирк и чуть с ума не сходит...

Но размах стихотворения о танках, идущих по Праге, таков, что, проехав­ши по Гоголю и по Чехову, эти бронированные чудовища не останавливаются:

Боже мой, как это гнусно!

Боже — какое паденье!

Танки по Ян Гусу,

Пушкину и Петефи.

Эти строчки звучат не просто “гнусно”, а “гангнусно”, простите за игру слов, потому что Будапештское восстание 1956 года, тоже “подавленное” советскими танками, разгоралось не только под антисоветскими, но и под антисемитскими лозунгами. Так что Евгению Александровичу нужно было бы приветствовать подавление нашими танками в 1956 году венгерских фашистов и антисемитов, но — запутался, историю плохо учил, из школы выгоняли, ат­тестата за окончание 10-го класса не выдали... Получил “волчий паспорт”... Однако и насчёт Яна Гуса с Пушкиным он не прав, и я не отдам Пушкина на­шему, как он сам себя называл, “пушкинианцу”. Он уверен, что танки наши идут не только по “Праге”, но и по “Пушкину”. Значит, Пушкин должен осу­дить танковый бросок на Прагу и подавление чешской свободы?

Ах, если бы Евтушенко был жив, я бы ему напомнил отрывок из пушкин­ской “Бородинской годовщины”, в которой Александр Сергеевич бросает в лицо западным витиям, предающим в своих парламентах анафеме Россию за подавление польского восстания 1831 года:

Ступайте ж к нам: вас Русь зовёт!

Но знайте, прошеные гости!

Уж Польша вас не поведёт:

Через её шагнёте кости!..

Вспоминая, как стотысячная польская армия Понятовского, будучи час­тью наполеоновской армады, вошла в Москву и участвовала в мародёрстве и сожжении нашей столицы, Пушкин подчёркивает русское великодушие: “врагов мы в прахе не топтали”, “мы не сожжём Варшавы их”, и поляки, по его словам, “не услышат песнь обиды // от лиры русского певца”, а это был его ответ Мицкевичу, всю жизнь “обижавшемуся” на Россию.

А в 1968 году в чешскую Прагу вошли советские танки. Но писать, что они вошли туда гусеницами “по Пушкину”, может только фантазёр, не знающий Пушкина, ибо Пушкин был и сын Руси, и патриот России, и певец Российской империи, приветствовавший появление её войск и под украинской Полтавой, и в армянском Арзруме, и в польской Праге. Надо понимать такие вещи, коль уж ты назвался “пушкинианцем”.


***

Однако всё не так просто с мировым антисемитским заговором. На ру­беже тысячелетий разрывающийся между “социалистической тиранией” и демократией, между сапогами “лабазников” и танковыми гусеницами “тридцатьчетвёрок”, между Байкалом и Бродвеем Е. Е. очутился в пустоте и, чтобы не пропасть, опять схватился за спасительную антисемитскую палоч­ку-выручалочку:

И вдруг я оказался в прошлом

со всей эпохою своей.

Я молодым шакалам брошен,

как черносотенцам еврей.

Но оглянулся вокруг себя Евгений Александрович и понял, что “лабазни­ки” и “охотнорядцы” — это были “цветочки”, давным-давно увядшие, а тут во­круг него сплелись нити всемирного заговора антисемитов “всея земли”:

Бьют фашисты, спекулянты

всех живых и молодых,

каблучищами таланты

норовя пырнуть под дых.