"К предательству таинственная страсть..." — страница 95 из 101

Как можно было излагать такие высокие мысли и чувства и одновременно пройтись рукой цензора по стихам Пимена Карпова, а говоря о судьбе Ганина, сделать вид, что такого поэта не было и нет в русской поэзии, и обвинить за­мечательного поэта Николая Тряпкина в “шовинизме” и “национализме”! Поистине, он не зря требовал реабилитации Бухарина, главного борца с “есенинщиной”!..

Но зато с каким знанием дела он писал в своих предисловиях о поэтах другого происхождения и другой судьбы. “Во время гражданской войны доб­ровольцем ушёл в Красную армию, затем в ЧК. Из тихой еврейской семьи...”

Это сказано о Михаиле Светлове, настоящая фамилия которого, как пи­шет сам Е. Е., Шейхман. И даже добавляет такую подробность: “Писал стихи для подпольных троцкистских листовок”, — видимо, считая это важным фак­том биографии.

О Михаиле Голодном Е. Е. в предисловии пишет кратко и выразительно: “Как Светлов, в юности работал в ЧК”. Настоящую фамилию автора Е. Е. так­же сообщает без комментариев: “Эпштейн”.

Об Эдуарде Багрицком Евгений Евтушенко сообщает следующие сведе­ния: “Псевдоним Эдуарда Георгиевича Дзюбина <...> Родился в еврейской торговой семье <...> принял революцию, сражался в особых отрядах”.

“Особые отряды” — это отряды “частей особого назначения” (ЧОН), про­славившиеся во время гражданской войны особой жестокостью при подав­лении крестьянских восстаний. Видимо, зная это, Евгений Александрович в предисловии к стихам Багрицкого признаётся: “Его стихи о нашем веке в стихотворении “ТВС” морально для нас неприемлемы после стольких чело­веческих трагедий: “но если он (век. — Ст. К.) скажет: “Солги” — солги. // Но если он скажет: “Убей” — убей”. Но нельзя выдавать эти строки, написан­ные в <19>29 году, видимо, во время депрессии (или очередного припадка астмы, от которой поэт и умер), за философское кредо его поэзии, как пыта­лись это делать некоторые недобросовестные интерпретаторы”. Это, видимо, обо мне...


***

Всё наше “шестидесятничество”, все его идеологи и апологеты потратили немало сил и бумаги, чтобы объявить творчество Евтушенко прямым продол­жением и поэтических и мировоззренческих традиций двух веков — пушкин­ского “золотого” и “блоковского” Серебряного. “В поэтической родослов­ной Евгения Евтушенко, — писал известный критик Станислав Лесневский, — сплелись блоковская тревожность, маяковская трибунность, есенинская нежность и некрасовское рыдание”. Евгению Александровичу было мало подобных комплиментов, и он добавил от себя:

“Я — Есенин и Маяковский, // Я — с кровиночкой смеляковской”, “По ха­рактеру я пушкинианец, по сентиментальности — есенинец, по социальнос­ти — некрасовец, и, как ни странно — пастернаковец” (из интервью Е. Евту­шенко “Новой газете”).

В поэме “Казанский университет”, написанной к 100-летию со дня рожде­ния Ленина, “пушкинианец” много раз вспоминал имя Пушкина: “Мы под се­нью Пушкина росли”, “Наследники Пушкина, Герцена, мы — завязь. Мы вы­растим плод, понятие “интеллигенция” сольётся с понятьем народ” и т. п.

Но никогда диссидентская “пятая колонна”, в 70-е годы уже сформиро­вавшаяся и начавшая хлопоты об эмиграции, о выезде из “Рашки”, о двой­ном гражданстве, сочинявшая коллективные письма в защиту Синявского, на­писавшего глумливые страницы об Александре Сергеевиче в книге “Прогулки с Пушкиным”, выходящая на Красную площадь с протестами против “вторже­ния наших войск в Чехословакию”, — никогда такая “интеллигенция” не могла слиться с народом и простонародьем хотя бы потому, что со времён ре­волюции и гражданской войны, со времён Великой Отечественной в памяти коренного “государствообразующего народа” было прочно заложено понима­ние того, что всякое посягательство на государство, всяческая тотальная борьба с ним рано или поздно оборачивается всенародной бедой и унижени­ем перед чужеземной волей.

Никогда эта интеллигенция не понимала Пушкина, не желавшего “сменить отечество или иметь другую историю кроме той, которую нам дал Бог”. Е. Е., называя себя историческим символом нашего государства, глумится над пушкинским Медным Всадником:

Не раз этот конь окровавил копыта,

Но так же несыто он скачет во тьму,

Его под уздцы не сдержать! Динамита

В проклятое медное брюхо ему!

Стихи, достойные пера Бродского или какой-нибудь Горбановской... Е. Е. за всю жизнь так и не понял, что Пушкин, написавший “Историю Пет­ра”, знал, что Пётр, насаждая европейские семена в русскую землю, наря­жая свою элиту в парики и голландские камзолы, возвышая в своём окруже­нии немцев, не жалея чёрную мужицкую кость при строительстве Петербурга, осознавал, что без этого жестоковолия невозможно построить великое госу­дарство:

Толпой любимцев окружённый,

Выходит Пётр. Его глаза

Сияют. Лик его ужасен,

Движенья быстры, он прекрасен,

Он весь, как божия гроза.

Идёт. Ему коня подводят.

Ретив и смирен верный конь,

Почуя роковой огонь,

Дрожит. Глазами косо водит

И мчится в прахе боевом,

Гордясь могучим седоком...

Всадник и конь — это, по Пушкину, единое целое, как у Фальконета, и это “целое” называется в роковые времена “единством власти и народа”, госу­дарства и всех его сословий:

Какая дума на челе!

Какая сила в нём сокрыта!

А в сём коне какой огонь!

Куда ты скачешь, гордый конь

И где опустишь ты копыта?


О, мощный властелин судьбы!

Не так ли ты над самой бездной,

На высоте уздой железной

Россию поднял на дыбы...

А что же при такой власти происходит с тёзкой Евтушенко, чиновником Евгением из “Медного всадника”? Чем закончился его бунт?

Кругом подножия кумира

Безумец бедный обошёл

И взоры дикие навёл

На лик державца полумира.

............................................

— Добро, строитель чудотворный! —

Шепнул он, злобно задрожав. —

Ужо тебе!.. — И вдруг стремглав

Бежать пустился...

Похожим образом повёл себя и наш Евгений, проклинающий Медного Всадника за то, что у его коня “окровавлены копыта”, за то, что его “под уздцы не сдержать”... И он бросает в лицо бронзовому кентавру: “Динами­та в проклятое медное брюхо ему”... Но из этого бунта у нашего Евгения тоже ничего не получается, он тоже “бежать пустился” и добежал аж до Аме­рики. И если пушкинского Евгения похоронили на пустынном острове: “на­шли безумца моего // и тут же хладный труп его // похоронили ради Бо­га”, — то прах его тёзки, нашего “пушкинианца”, который возненавидел Мед­ного Всадника, упокоился тоже на своеобразном острове — в патриархальном сталинском Переделкино. Он так и не успел сказать Путину: “Добро, строи­тель чудотворный!” А красавцу-коню, на котором гарцевали и Вещий Олег, и монах Пересвет, и “властелин судьбы Пётр”, и командир Первой Конной Семён Будённый, и маршал Георгий Жуков на параде Победы, “бедный бе­зумец” Евгений возмечтал “разорвать брюхо динамитом”! Но ведь из этой же породы были “кони НКВД”, изображённые мной в стихотворении “Очень давнее воспоминание”, которое Евгений Александрович решился-таки напечатать в своей антологии “Строфы века”, с язвительным комментарием: “Есть мнение, что в нём не столько осуждение антинародного террора, сколь­ко упоение силой власти”.

Да и “смеляковскую кровиночку”, которую Евгений Александрович якобы ощущал в себе, нельзя принимать всерьёз, потому что в одном из самых бли­стательных и трагических своих стихотворений “Пётр и Алексей” Ярослав Сме­ляков, трижды получавший лагерные сроки от Сталинского государства, оп­равдал деяния Петра Первого:

День — в чертогах, а год — в дорогах,

по-мужицкому широка,

в поцелуях, в слезах, в ожогах

императорская рука.


Та, что миловала и карала,

управляла державой всей,

плечи женские обнимала

и осаживала коней...

Есть ещё одно обстоятельство, которое никогда не позволяло Евгению Александровичу считать себя “пушкинианцем”. Возможно, он невнимательно читал Пушкина, потому что Пушкин с его свободомыслием так высказывался по национальному вопросу, что Евгений Александрович никогда бы не согла­сился с ним. Вот что писал Александр Сергеевич в письме к издателю Бесту­жеву: “Если согласие моё не шутя тебе нужно для печатания “Разбойников”, то я никак его не дам, если не допустят слова “жид” и “харчевня”. Одним сло­вом, Пушкин не терпел цензуры.

А поскольку Евгений Александрович в одном из своих выступлений 90-х годов призвал за употребление подобных нецензурных слов (“жид”, “хачик”, “хохол” и т. д.) к уголовной ответственности, то его нельзя считать в полной мере стопроцентным “пушкинианцем”.

Есть какая-то мистика в том, что, поглумившись над пушкинским “Мед­ным всадником”, Евтушенко в эпоху горбачёвской криминальной революции во время идеологической распри между “патриотами” и “демократами” воль­но или невольно услышал в грохоте танковых гусениц “тяжелозвонкое скака­нье по потрясённой мостовой” и обнаружил родство “Медного всадника” с ко­нями НКВД:


“Где были Бондарев, Распутин, Белов? <...> Придя в окружённый танками российский парламент в полдень 19 августа, я увидел не РСФСРовских литературных вождей, а пришедших на защиту россий­ской демократии, отлучённых бондаревским СП РСФСР от русского па­триотизма Ю. Черниченко, Ю. Корякина, а затем выдающегося учёноголингвиста В. В. Иванова, на которого Секретариат СП РСФСР подал в суд. За что? В. Иванов на сессии Верховного Совета якобы оскорби­тельно и бездоказательно объявил СП РСФСР “фашистской организаци­ей” <...> Одним из первых признаков фашизма является расовая нетер­пимость, включая антисемитизм. Разве не в органах печати СП РСФСР велась постоянная антисемитская кампания? Так за что же вы собирае­тесь судить В. Иванова, господа охотнорядцы? Разве ваш антисемитизм не общеизвестен, да ещё и всемирно? Второй признак фашизма — это милитаризм... Разве антинародный путч не есть воплощение милита­ризма? Как же тогда квалифицировать телевизионные и печатные при­ветствия путчистам двух идеологических боевиков СП РСФСР — Проха­нова и Куняева... Как не совестно глядеть в глаза людям Проханову и Куняеву, которые приветствовали антинародный государственный пе­реворот? Когда-то Куняев н