Как можно было излагать такие высокие мысли и чувства и одновременно пройтись рукой цензора по стихам Пимена Карпова, а говоря о судьбе Ганина, сделать вид, что такого поэта не было и нет в русской поэзии, и обвинить замечательного поэта Николая Тряпкина в “шовинизме” и “национализме”! Поистине, он не зря требовал реабилитации Бухарина, главного борца с “есенинщиной”!..
Но зато с каким знанием дела он писал в своих предисловиях о поэтах другого происхождения и другой судьбы. “Во время гражданской войны добровольцем ушёл в Красную армию, затем в ЧК. Из тихой еврейской семьи...”
Это сказано о Михаиле Светлове, настоящая фамилия которого, как пишет сам Е. Е., Шейхман. И даже добавляет такую подробность: “Писал стихи для подпольных троцкистских листовок”, — видимо, считая это важным фактом биографии.
О Михаиле Голодном Е. Е. в предисловии пишет кратко и выразительно: “Как Светлов, в юности работал в ЧК”. Настоящую фамилию автора Е. Е. также сообщает без комментариев: “Эпштейн”.
Об Эдуарде Багрицком Евгений Евтушенко сообщает следующие сведения: “Псевдоним Эдуарда Георгиевича Дзюбина <...> Родился в еврейской торговой семье <...> принял революцию, сражался в особых отрядах”.
“Особые отряды” — это отряды “частей особого назначения” (ЧОН), прославившиеся во время гражданской войны особой жестокостью при подавлении крестьянских восстаний. Видимо, зная это, Евгений Александрович в предисловии к стихам Багрицкого признаётся: “Его стихи о нашем веке в стихотворении “ТВС” морально для нас неприемлемы после стольких человеческих трагедий: “но если он (век. — Ст. К.) скажет: “Солги” — солги. // Но если он скажет: “Убей” — убей”. Но нельзя выдавать эти строки, написанные в <19>29 году, видимо, во время депрессии (или очередного припадка астмы, от которой поэт и умер), за философское кредо его поэзии, как пытались это делать некоторые недобросовестные интерпретаторы”. Это, видимо, обо мне...
***
Всё наше “шестидесятничество”, все его идеологи и апологеты потратили немало сил и бумаги, чтобы объявить творчество Евтушенко прямым продолжением и поэтических и мировоззренческих традиций двух веков — пушкинского “золотого” и “блоковского” Серебряного. “В поэтической родословной Евгения Евтушенко, — писал известный критик Станислав Лесневский, — сплелись блоковская тревожность, маяковская трибунность, есенинская нежность и некрасовское рыдание”. Евгению Александровичу было мало подобных комплиментов, и он добавил от себя:
“Я — Есенин и Маяковский, // Я — с кровиночкой смеляковской”, “По характеру я пушкинианец, по сентиментальности — есенинец, по социальности — некрасовец, и, как ни странно — пастернаковец” (из интервью Е. Евтушенко “Новой газете”).
В поэме “Казанский университет”, написанной к 100-летию со дня рождения Ленина, “пушкинианец” много раз вспоминал имя Пушкина: “Мы под сенью Пушкина росли”, “Наследники Пушкина, Герцена, мы — завязь. Мы вырастим плод, понятие “интеллигенция” сольётся с понятьем народ” и т. п.
Но никогда диссидентская “пятая колонна”, в 70-е годы уже сформировавшаяся и начавшая хлопоты об эмиграции, о выезде из “Рашки”, о двойном гражданстве, сочинявшая коллективные письма в защиту Синявского, написавшего глумливые страницы об Александре Сергеевиче в книге “Прогулки с Пушкиным”, выходящая на Красную площадь с протестами против “вторжения наших войск в Чехословакию”, — никогда такая “интеллигенция” не могла слиться с народом и простонародьем хотя бы потому, что со времён революции и гражданской войны, со времён Великой Отечественной в памяти коренного “государствообразующего народа” было прочно заложено понимание того, что всякое посягательство на государство, всяческая тотальная борьба с ним рано или поздно оборачивается всенародной бедой и унижением перед чужеземной волей.
Никогда эта интеллигенция не понимала Пушкина, не желавшего “сменить отечество или иметь другую историю кроме той, которую нам дал Бог”. Е. Е., называя себя историческим символом нашего государства, глумится над пушкинским Медным Всадником:
Не раз этот конь окровавил копыта,
Но так же несыто он скачет во тьму,
Его под уздцы не сдержать! Динамита
В проклятое медное брюхо ему!
Стихи, достойные пера Бродского или какой-нибудь Горбановской... Е. Е. за всю жизнь так и не понял, что Пушкин, написавший “Историю Петра”, знал, что Пётр, насаждая европейские семена в русскую землю, наряжая свою элиту в парики и голландские камзолы, возвышая в своём окружении немцев, не жалея чёрную мужицкую кость при строительстве Петербурга, осознавал, что без этого жестоковолия невозможно построить великое государство:
Толпой любимцев окружённый,
Выходит Пётр. Его глаза
Сияют. Лик его ужасен,
Движенья быстры, он прекрасен,
Он весь, как божия гроза.
Идёт. Ему коня подводят.
Ретив и смирен верный конь,
Почуя роковой огонь,
Дрожит. Глазами косо водит
И мчится в прахе боевом,
Гордясь могучим седоком...
Всадник и конь — это, по Пушкину, единое целое, как у Фальконета, и это “целое” называется в роковые времена “единством власти и народа”, государства и всех его сословий:
Какая дума на челе!
Какая сила в нём сокрыта!
А в сём коне какой огонь!
Куда ты скачешь, гордый конь
И где опустишь ты копыта?
О, мощный властелин судьбы!
Не так ли ты над самой бездной,
На высоте уздой железной
Россию поднял на дыбы...
А что же при такой власти происходит с тёзкой Евтушенко, чиновником Евгением из “Медного всадника”? Чем закончился его бунт?
Кругом подножия кумира
Безумец бедный обошёл
И взоры дикие навёл
На лик державца полумира.
............................................
— Добро, строитель чудотворный! —
Шепнул он, злобно задрожав. —
Ужо тебе!.. — И вдруг стремглав
Бежать пустился...
Похожим образом повёл себя и наш Евгений, проклинающий Медного Всадника за то, что у его коня “окровавлены копыта”, за то, что его “под уздцы не сдержать”... И он бросает в лицо бронзовому кентавру: “Динамита в проклятое медное брюхо ему”... Но из этого бунта у нашего Евгения тоже ничего не получается, он тоже “бежать пустился” и добежал аж до Америки. И если пушкинского Евгения похоронили на пустынном острове: “нашли безумца моего // и тут же хладный труп его // похоронили ради Бога”, — то прах его тёзки, нашего “пушкинианца”, который возненавидел Медного Всадника, упокоился тоже на своеобразном острове — в патриархальном сталинском Переделкино. Он так и не успел сказать Путину: “Добро, строитель чудотворный!” А красавцу-коню, на котором гарцевали и Вещий Олег, и монах Пересвет, и “властелин судьбы Пётр”, и командир Первой Конной Семён Будённый, и маршал Георгий Жуков на параде Победы, “бедный безумец” Евгений возмечтал “разорвать брюхо динамитом”! Но ведь из этой же породы были “кони НКВД”, изображённые мной в стихотворении “Очень давнее воспоминание”, которое Евгений Александрович решился-таки напечатать в своей антологии “Строфы века”, с язвительным комментарием: “Есть мнение, что в нём не столько осуждение антинародного террора, сколько упоение силой власти”.
Да и “смеляковскую кровиночку”, которую Евгений Александрович якобы ощущал в себе, нельзя принимать всерьёз, потому что в одном из самых блистательных и трагических своих стихотворений “Пётр и Алексей” Ярослав Смеляков, трижды получавший лагерные сроки от Сталинского государства, оправдал деяния Петра Первого:
День — в чертогах, а год — в дорогах,
по-мужицкому широка,
в поцелуях, в слезах, в ожогах
императорская рука.
Та, что миловала и карала,
управляла державой всей,
плечи женские обнимала
и осаживала коней...
Есть ещё одно обстоятельство, которое никогда не позволяло Евгению Александровичу считать себя “пушкинианцем”. Возможно, он невнимательно читал Пушкина, потому что Пушкин с его свободомыслием так высказывался по национальному вопросу, что Евгений Александрович никогда бы не согласился с ним. Вот что писал Александр Сергеевич в письме к издателю Бестужеву: “Если согласие моё не шутя тебе нужно для печатания “Разбойников”, то я никак его не дам, если не допустят слова “жид” и “харчевня”. Одним словом, Пушкин не терпел цензуры.
А поскольку Евгений Александрович в одном из своих выступлений 90-х годов призвал за употребление подобных нецензурных слов (“жид”, “хачик”, “хохол” и т. д.) к уголовной ответственности, то его нельзя считать в полной мере стопроцентным “пушкинианцем”.
Есть какая-то мистика в том, что, поглумившись над пушкинским “Медным всадником”, Евтушенко в эпоху горбачёвской криминальной революции во время идеологической распри между “патриотами” и “демократами” вольно или невольно услышал в грохоте танковых гусениц “тяжелозвонкое скаканье по потрясённой мостовой” и обнаружил родство “Медного всадника” с конями НКВД:
“Где были Бондарев, Распутин, Белов? <...> Придя в окружённый танками российский парламент в полдень 19 августа, я увидел не РСФСРовских литературных вождей, а пришедших на защиту российской демократии, отлучённых бондаревским СП РСФСР от русского патриотизма Ю. Черниченко, Ю. Корякина, а затем выдающегося учёноголингвиста В. В. Иванова, на которого Секретариат СП РСФСР подал в суд. За что? В. Иванов на сессии Верховного Совета якобы оскорбительно и бездоказательно объявил СП РСФСР “фашистской организацией” <...> Одним из первых признаков фашизма является расовая нетерпимость, включая антисемитизм. Разве не в органах печати СП РСФСР велась постоянная антисемитская кампания? Так за что же вы собираетесь судить В. Иванова, господа охотнорядцы? Разве ваш антисемитизм не общеизвестен, да ещё и всемирно? Второй признак фашизма — это милитаризм... Разве антинародный путч не есть воплощение милитаризма? Как же тогда квалифицировать телевизионные и печатные приветствия путчистам двух идеологических боевиков СП РСФСР — Проханова и Куняева... Как не совестно глядеть в глаза людям Проханову и Куняеву, которые приветствовали антинародный государственный переворот? Когда-то Куняев н