К развалинам Чевенгура — страница 37 из 78

и которой положили свои жизни «старики», той молодежи, которая делает свое революционное дело не в Женеве, а в России, на родине. Нечаев и назвался таким человеком: при всей своей конспиративной осторожности Бакунин так обрадовался появлению наконец представителей молодой России, что был на этот раз совершенно ослеплен. Он без всякой критики поверил, что Нечаев представляет секретный Комитет некой разветвленной, действующей по всей России организации, обласкал его, познакомил с Огаревым, дал денег из Бахметьевского фонда, организовал тайное свидание дочери Герцена, Натальи, с Нечаевым, чтобы женскими чарами глубже втянуть его в революционное дело («использование женщины в революционных целях»), заставил Огарева посвятить ему стихотворение, выдал ему удостоверение несуществующего, впрочем, Европейского революционного альянса № 2271, от имени которого Нечаеву предоставлялось теперь право действовать, но, главное, согласился стать крестным отцом «Народной расправы» и редактором нечаевского «Катехизиса революционера» – одного из самых отвратительных и страшных документов в истории русского революционного движения. Нечаев даже умудрился подписать у Бакунина всю эту мертвечину, что должно было, разумеется, повлечь за собой распространение в России «Катехизиса» от его, Бакунина, имени, но Бакунин в своем ослеплении ничего не замечал. «Его тигренок», который с первого шага своей революционной деятельности был фальсификатором и провокатором, казался Бакунину образцом революционной собранности, преданности и целеустремленности. К тому же Нечаев со своим якобинством пробудил в стареющем анархисте вечные масонские бредни о «тайная тайных» («посвященная» верхушка организации, «Комитет») и беспрекословно ему подчиненных «тройках», «пятерках» и прочих безгласных единицах революционной армии. Масонство неизбежно подводило Бакунина в решительные моменты истории, когда он принимался устраивать «незримую власть» (как будто от этого она переставала быть властью!) там, где право действия должно было быть отдано народу, но на этот раз оно подвело его особенно чувствительно. Когда Нечаев через год опять приехал в Женеву, Бакунин от радости «подпрыгнул так, что чуть не пробил потолок своей стареющей головой». Но тут и выяснилось, что Россия, естественно, не восстала и ничего не сделано, кроме убийства «усумнившегося» студента московской Сельскохозяйственной академии, следы зубов которого, как каинову печать, Нечаев до смерти носил на руке. Бакунин написал своему любимцу длиннющее письмо, в котором и прощал, и обвинял, и вновь обнимал его… Письмо к Нечаеву – одно из самых трагических бакунинских писем. Бакунин будто видит и не верит, что революционная Россия, о которой он грезил, в конце концов за все его мольбы послала ему одного-единственного ублюдка, мистификатора и провокатора. И лишь в конце, когда из всего этого рыдающего письма надо было делать какие-то выводы, он с тяжким сердцем признает: «Вы по образу мыслей подходите больше к Тецелю, больше к иезуитам, чем к нам…» Но дальше – больше. Нечаев продолжал требовать денег из Бахметьевского фонда и использовал в своих интересах все связи, которые «подарил» ему Бакунин. Тут уж Бакунин обязан был предупредить товарищей, хотя в его письме к Теландье опять слышны еле сдерживаемые рыдания: «Он обманул доверенность всех нас, он покрал наши письма, он страшно скомпрометировал нас…». Хуже всего, что история с Нечаевым выставила Бакунина всей Европе не только в смешной позиции застарелого неудачливого конспиратора, занимающегося кружковщиной самого низкого пошиба, но и в отблеске совершенного Нечаевым преступления…

К счастью, после разрыва в 1870 году Бакунин с Нечаевым больше никогда не встречались. Нечаев уехал сначала в Англию, потом вернулся опять в Швейцарию, где и жил некоторое время, но потом один поляк, оказавшийся агентом русской охранки, опознал его и выдал русским властям.

Переживать все это у Бакунина уже не было времени: надвинулись события действительно грозные. Разгромом французской армии под Седаном закончилась Франко-прусская война. Наполеон III потерял корону, Франция – монарха. На какое-то время страна оказалась фактически без власти, отсутствие которой едва-едва могли завуалировать какие-то зародыши «временных правительств». Защищать Францию готовы были только рабочие. Вновь запахло революцией. Практически одновременно ударила Парижская коммуна и началось восстание в Лионе. Бакунин наконец увидел шанс – свой шанс – напрямую, в обход Интернационала, всех конгрессов и платформ, осуществить свой идеал: отменить государство, установить власть свободных коммун, сделать всю Францию анархической… Он лихорадочно пишет в «Письмах к французу»: «…Франция как государство погибла и… может приобрести свое величие… только путем массового восстания французского народа, т.е. путем социальной революции…»

И дальше, еще: «…я считаю самым существенным в настоящий момент убедить всех французов, которым дорого спасение Франции, что они не могут больше спастись правительственными средствами…»

Он бросается в Лион, провозглашает отмену государства, становится одним из главных деятелей Лионской коммуны и, как в 1848-м, переживает несколько лучших дней своей жизни. Но, как и в Париже, в Лионе устанавливается двоевластие: «коммуны» и вооруженные отряды рабочих сосуществуют с временным правительством и отрядами национальной гвардии. Дальше все просто: один из деятелей временного правительства оказывается мерзавцем, один из генералов национальной гвардии – трусом или предателем, Бакунин – «ослом», по определению благоразумного Маркса, наблюдающего за событиями из безопасного далека, и вот уж события приняли крутой оборот, коммунары разбиты, Бакунин опять вынужден бежать…

Исключение из Интернационала, нечаевская история, поражение Парижа и Лиона и власть торжествующей буржуазии во всей Европе после этих трагических событий, нищета, запрещение жить во Франции, Швейцарии и Германии глубоко удручающе подействовали на Бакунина. На этот раз он был действительно не похож на себя: силы и энтузиазм оставили его. Видя такое состояние своего товарища, анархист Карло Кафиеро купил для него виллу «Бароната», чтобы он мог спокойно пережить поражение. Вскоре, прослышав об этом, туда приехала жена Бакунина, Антония Ксаверьевна, с тремя детьми, прижитыми от итальянского политического деятеля Гамбуци. Не понимая истинного положения вещей, она с трудом терпела в доме друзей и соратников Бакунина, полагая, что делает им уступку из уважения к «старому мужу». Бакунин писал, но жить в атмосфере лживой и поминутно готовой сорваться в скандал было выше его сил. Когда в Болонье разразилось восстание – он бросился туда уже не в надежде, что вспыхнувший огонь охватит всю Италию, а желая лишь одного – как и подобает бунтарю, найти смерть на баррикадах. Но и это не удалось ему: из Болоньи его вывезли в какой-то телеге, среди тюков с сеном…

Одно лишь могло служить ему утешением: за время его отсутствия Михаил Сажин ввел его жену в действительный курс того, на чьи деньги куплена вилла и протекает вся жизнь в ней. После чего Антония Ксаверьевна покинула «Баронату».

Позднее он не предпринимал попыток возглавить восстание или даже просто участвовать в нем. Больше того, он намеренно отрекается от роли революционного вождя. «Оставьте меня в покое», – пишет он в редакцию «Journale de Geneve». В Юрскую Федерацию (созданную им революционную организацию рабочих-анархистов Швейцарии, Испании и Италии): «…время больших речей, теоретических, печатных или произносимых, прошло. В последние 9 лет в недрах Интернационала было развито более идей, чем надобно для спасения мира, если бы идеи могли спасти. Теперь не время для идей: нужны действия, факты… Но ни мои годы, ни мое здоровье не позволяют мне этого.... Я не могу поэтому быть в рядах пролетариата ничем иным, чем помехою, а не помощником…» Он продолжает судить о делах революции, но лишь как частное лицо. Только Барселонское восстание 1872 года взволновало его. Он испускает грозный рык, как старый лев, не способный более к битвам: «Надо было сжечь правительственные здания. Это первый шаг в момент восстания. Это первый шаг в момент восстания, они этого не сделали!» По Бакунину, это принципиально: надо сжечь документы, внести хаос и дезорганизацию во всю работу государственного организма. Кажется, в конце жизни он перестал верить в революционные возможности европейского пролетариата. Друзья поставили ему это на вид и не нашли оправдания его «унынию». Он не пытался оправдываться и весь последний год своей жизни провел вне политики.

В середине июня 1876 он почувствовал себя очень плохо; решено было везти его в Швейцарию, к доктору Фохту. Когда его повезли в Берн, он, на упрек, что не написал своих мемуаров, сказал: «…для кого я стал бы их писать? Не стоит открывать рта. В настоящий момент народы всех стран утратили свой революционный инстинкт… а страх делает их смиренными и инертными».

Незадолго до смерти он сказал А.В. Баулер: «Ты воображаешь, что революция – это красиво? Я видел революцию вблизи; ах, как это противно вблизи!» И добавил: «Я ведь одинок, глубоко одинок».

1 июля 1876 года Бакунин умер. Ушел из жизни человек-легенда, который всегда, в русской, по крайней мере, ментальности, будет оставаться величайшим бунтарем, анархистом № 1. Есть много странного во всем этом: оформившимся анархистом, человеком, исповедующим мало-мальски связанную анархическую доктрину, Бакунин был… ну, последние лет 9 своей жизни. До этого говорить о его «мировоззрении» – полная бессмыслица, такая там мешанина противоречивых порывов, замыслов и идей. А вот бунтарем он был всегда, вне причастности или непричастности к анархизму. Стихийно. Генетически. Баррикады и повстанцы вызывали у него подлинный душевный трепет, «опьянение», он всегда лез на рожон, он фатально неспособен оказался подчиняться чужой воле, он – подлинный гений разрушения. Характерен разговор, который случился между Бакуниным и его приятелем по 1843 году, музыкантом А. Рейхелем. Тот спросил его, что будет он делать, когда осуществятся все его реформаторские планы. Бакунин ответил: «Тогда я все опрокину».