Прочие… были рождены без дара: ума и щедрости, чувств в них не могло быть, потому что родители зачали их не избытком тела, а слабостью грустных сил… И прочие появились из глубины своих матерей среди круглой беды, потому что матери их ушли от них так скоро, как только могли их поднять ноги после слабости родов, чтобы не успеть увидеть своего ребенка и не полюбить его навсегда…»
Главная тайна Платонова – язык. Язык как стихия41. В то же время язык Платонова – это такое удивительное произведение искусства, что на ум приходят аналогии из филигранных восточных искусств: китайская резьба по красному лаку или по кости (десять костяных шаров в одном шаре). В то же время эти «шары» языка с многослойной начинкой есть мощное оружие в борьбе со злом. Ни разу язык не дал писателю Платонову оступиться. Когда-то, в пору отлучения своего от общей писательской жизни, Платонов попросился участвовать в знаменитой поездке писателей на Беломорканал. Его не взяли (не «свой»). Он настаивал, мотивируя участие тем, что является специалистом по гидротехническим сооружениям. На самом деле, ему, конечно, хотелось взглянуть, как партия-правительство распорядились теми сотнями тысяч людей, оказавшихся недостаточно сознательными для революции, «прочими», которых однажды он сам как писатель, обнаружив их неспособность к даровому счастью, поголовно истребил в Чевенгуре неведомой вражьей силой. А что будет, если оставить их жить, явить христианскую милость к ним, недостойным и убогим, обреченным первыми погибнуть в «железном самотеке» истории? Лучше им от этого будет или еще только хуже? На безмерных просторах азийских пустынь решает эту загадку русский писатель Платонов в повести «Джан».
«Беглецы и сироты отовсюду и старые изнемогшие рабы, которых прогнали… Потом были женщины, изменившие мужьям и попавшие туда от страха, приходили навсегда девушки, полюбившие тех, кто вдруг умер, а они не захотели никого другого в мужья. И еще там жили люди, не знающие бога, насмешники над миром, преступники…» – это история изгоев пустыни, народа джан из впадины Сары-Камыш, закрытой черной тенью, где кончается пустыня: «…там пустыня опускает свою землю в глубокую впадину, будто готовя себе погребение, и плоские горы, изглоданные сухим ветром, загораживают то место от небесного света…»
Над Чевенгуром хоть солнце полыхало, понапрасну растрачивая свою плодоносную силу, а Сары-Камыш – это воистину урочище дьявола! Почему же так волнует Платонова этот мусор истории, эти человеческие крупицы, раскатившиеся в стороны от главного исторического самотека? Верно, и потому, что в них видит он и начало народа, к которому сам принадлежит:
«В бассейнах рек Верхнего Дона, Оки, Цны и Польского Воронежа приютились тихие земледельческие страны, населенные разнородными и даже разноречивыми племенами. Это неправда, что в этих равнинных и полулесных краях живет сплошь русский народ. Там живут потомки странников-людей, в неукротимой страсти искавших счастья на земном шаре, гонимых из дальних стран лихою природой и алчными повелителями.
Скифы, сарматы, булгары, скандинавы, черемисы, татары и даже иранцы и индусы отцовствовали над этими земледельцами…» (Вымарано цензурой из повести «Эфирный тракт»). Но не так ли же было везде? Покажите мне место на земле, где бы сильные не теснили слабых, а кроткие земледельцы не были перехлестнуты не раз, так другой волнами нашествий?
В истории роль героев и великих завоевателей понятна, неясна лишь роль «малых сих». В разгар героической эпохи сосредоточившись на малых мира сего, Андрей Платонов как писатель во многом предопределил свою личную судьбу. И даже его военные рассказы, в которых кроткие восстают за свое право жить в тихих земледельческих странах, не меняют общей картины его творчества. Но что он понял, уйдя из Чевенгура во Внутреннюю Азию, в черную пустыню, в неподвижное время «прочих», в их отчаянные попытки освободиться от недоли смертью или влиться в железный самотек истории?
Вот вопросик, пойди ответь, если такой писатель, как Платонов, ищет всю жизнь ответ – и найти не может. Он знает: милости к ним – недостаточно; облагодетельствовать их нельзя – как нельзя наполнить дырявый кувшин; смерти они не боятся, особенно если она легка и близка; счастье для них недоступно. «Мы не заплачем, когда придут к нам слезы, но не улыбнемся от радости, когда настанет светлое время», – поет свою песню народ джан, сидя у зимнего костра. И наивысшее благо для этих людей – накормив их, распустить на все четыре стороны света. Где, может быть, их несчастья потеряют их, и они, люди несчастья, позабудут друг друга, и из новых обстоятельств, быть может, сложатся новые судьбы, разрывая повторяющиеся круги недоли, и в этих новых судьбах родятся дети, свободные от злой судьбы и чистые сердцем…
Книгу о Беломорканале торжественно раздавали писателям на первом писательском съезде. Платонов на съезде не был, но книгу тоже получил. Подарил ее сыну, надписав: «Моему маленькому бандиту о больших».
Через год, когда Лазарь Каганович собрал писателей для прославления своего ведомства – Наркомата путей сообщения, Платонов оказался-таки на стройке Беломорканала на станции Медвежья гора (ныне Медвежьегорск). Из поездки он привез маленький нежный рассказ «Среди животных и растений», в котором ведомству Кагановича посвящено ровно 4 строки. Услышав в тайге протяжный свисток паровоза, охотник вслух произносит: «“Полярная стрела”!.. там в вагонах музыка играет, там умные люди едут, они розовую воду пьют из бутылки и разговор разговаривают…» И все. Упрямый, неудобный, неподвластный искушениям власти и «истинам» марксизма ум. Платонов-мыслитель формировался на основании мудрости прикладной: инженерных и географических описаний, странных, непонятых философов вроде Богданова, которого Ленин разгромил за усложнение материалистического учения и скрытый идеализм. Богданов, Розанов, Докучаев… Докучаев был ученик Вернадского, создатель учения о почве как о едином живом теле. Вот это действительно для Платонова глубоко. Потому у него и земля всегда живая, пока не срыта «до глины», поэтому и всеобщее родство всего сущего у него зиждется на родстве от земли. В этом смысле рытье котлована – это чудовищное надругательство над землей, вообще над жизнью. И великие каналы, и водохранилища, и прочие грандиозные проекты времени у него квалифицированы однозначно – как «школа ненависти к природе». Его не Сталин беспокоит, а скорее это забвение родства Человека нового времени и Природы. И он пытается понять, чем кончится это забвение родства…
В попытке понять он создает тексты, взламывающие представления о литературе как о роде изящного искусства. И его книги – это не литература уже в том смысле, как Булгаков, Замятин, Набоков. В сравнении с величайшими современниками он создает не «повести» и не «романы», а некие новые виды текстов. В которых, как в текстах мифических, соединены и притча, и наука, и философия, и религия…
«Люди, – учил один из двойников Платонова, писатель Арсаков, – очень рано почали действовать, мало поняв. Следует, елико возможно, держать свои действия в ущербе, дабы дать волю созерцательной половине души… Пускай же как можно дольше учатся люди обстоятельствам природы, чтобы начать свои действия поздно, но безошибочно… Достаточно оставить историю на пятьдесят лет в покое, чтобы все без усилий достигли упоительного благополучия…»
В Россоши, по рассуждениям самих чевенгурцев, народ тяжеловатый, пригнетенный помыслами к земле, к огороду, к деньгам в кошельке. В Богучаре же – воздушный, добрый. Божьи люди. До революции Богучарский уезд был центром федоровщины – апокалиптического сектантского движения, сотни тысяч приверженцев которого упорно жили в безгрешности и аскезе, со дня на день ожидая второго пришествия и Страшного суда. Видя такое настроение населения, большевики устроили федоровцам второе пришествие: почти все они сгинули в лагерях. Несмотря на небывалую поэтику своего языка, Платонов и здесь документально точен: в федоровцах явственно угадываются образы богобоязненных обитателей Чевенгура докоммунистической эры. Однако кроткое свое мировоззрение федоровцы непостижимым образом оставили-таки в Богучаре, отчего у местных жителей нет-нет да и прочитается на лице всегдашняя готовность взлететь. Во всяком случае, именно в Богучаре, взглянув в усталые глаза продавщицы, Балдин был озадачен.
– Скажи, а то, чем мы занимаемся, не является ли непростительной игрой? – вдруг спросил он.
Тот же вопрос я задавал себе накануне, когда мы поехали в Копёнкино, где вместо нагорной степи обнаружили только жирный чернозем, теплую, парную, животноводческую жизнь. Казалось, навозом и конским потом пахнет тут не только обочина дороги, но и вывешенное для просушки на воздух белье. Распаханное до водораздела пространство было все занято кукурузой. Непаханым осталось только небо. Земля, разбитая копытами, осклизла из-за дождей. В овраге за селом ютился пруд, мальчишки удили рыбу. Жить здесь – значит никакой вариативности не знать, не подразумевать даже, ибо это подлинное отступничество. Ибо за скотиной надобно ходить неотлучно, как за детьми. Ее, как ни странно это для городского жителя прозвучит, любить надо. В этой любви и заботе о скотине как о человеке проходит жизнь. Погост – за прудом. Это не Чевенгур. Здесь не возмечтаешь. Здесь владычествует труд во всей своей неотвратимости. Тот труд, который отсутствует в Чевенгуре. Возможно, это тучное животноводческое изобилие было своеобразным отдаленным триумфом мелиоратора Платонова. Но пред лицом этого труда, пред жизнью зажиточной, полной вещных, насущных интересов, – каково бы пришлось ему как писателю? Какую бы истину открыл он людям? Какою бы мыслью поделился? Путешествуя с томом Платонова как с книгой откровения, мы не слишком-то уютно чувствовали себя меж людьми своего века, словно томимые странной жаждой скитальцы, бредущие по свету с неведомыми заклинаниями на устах: «Чевенгур», «Чевенгур», «Чевенгур». Страшна судьба Чевенгура, но – вот оно,