Мы уезжаем на катер, а на берегу ярче полыхает костер, вырезаются лучшие сочные куски, готовятся «именины»…
10
…Их ведут немые капитаны,
в море утонувшие давно…
— Грустно что-то, — говорю я.
— Грустно?.. — полуутверждает, полуспрашивает Константин Константиныч. — Что ж, грустно… Ничего. Не грустно…
Константин Константиныч сидит на ящике в своей обычной позе: запахнув у горла телогрейку, нахохлившись, рыжеватые вьющиеся волосы топорщатся над белым в морщинах лбом, глаза виновато-усталы.
Мы уже выяснили с ним, что, оказывается, мой отец учился у деда Константина Константиныча в подготовительных классах иркутской гимназии. Действительно: тесен мир!.. И лодку бечевой против течения таскал по Ангаре Константин Константиныч, и на веслах выгребался до Лиственничной — все детские сказки, которыми развлекал когда-то меня на сон отец, знакомы ему. Наверное, от этого мне как-то проще и свободней разговаривать с ним, расспрашивать его.
Константин Константиныч кончил в тридцатом году половину девятого класса, но, поскольку ему было только пятнадцать лет, в институт его не приняли. Он пошел лаборантом в химическую лабораторию — и так начал свою «химическую карьеру». Но по призванию он, скорее, не гидрохимик, а биохимик, потому что очень любит биологию. У него даже есть работы о миграции птиц… А вообще у него опубликовано листов семьдесят печатных всяких работ.
Ребята на берегу, мы садимся ужинать втроем. Гошка приносит бутылку водки.
— За братанов моих, — говорит он. — Вспомнил что-то я их сегодня…
Пьем за братанов.
— Встретил я сегодня в Нижне-Ангарске женщину, к которой меня «в дети» отдавали…
Мать Гошки умерла, когда ему было всего лет пять. Отец работал кочегаром на рейсовом пароходе, попивал, и пятеро мал мала меньше ребятишек были ему вовсе ни к чему. Рассовал всех по людям, а Гошку отдал в Нижне-Ангарск бездетной женщине «в дети». Мальчишка пождал-пождал, что отец, как обещал, приедет за ним, потом во время очередного прибытия отцовского парохода в Нижне-Ангарск спрятался на нем и объявился лишь на другой день. Отец снова отвез его к той женщине, а Гошка снова сбежал. К этому времени отец женился, упрямого мальчишку оставили дома. Но мачеха пасынками тяготилась, поколачивала их, особенно доставалось озорнику и упрямцу Гошке. Как-то за одну из проделок мачеха воткнула мальчику в затылок вилку — орудие воспитания, новое в арсенале мачех…
Все же трудно понять, как складывается человеческий характер. Кажется, уж должен был вырасти Гошка озлобленным, нелюдимым — а на вот! Веселый, легкий, ласковый к девчатам и ребятишкам, жалостливый до всего живого…
— Четыре брата нас было. Двух Байкал взял, один сидит…
— И главное, я видел Николая минут за двадцать до смерти, — говорит Константин Константиныч. — Идет из магазина пьяненький, куражится. Я говорю: домой бы, Коля, спать бы шел!.. И вдруг слышу: утонул…
— Лодку взял, перевернулся… — вздыхает Гошка И разливает остатки водки.
Второй Гошкин брат тоже пьяным упал с катера. Его так и не нашли: стоит где-то неподалеку от Больших Котов беленький обелиск. Что придумать, как сделать, чтобы хорошие ребята меньше пили, не гибли в пьяных драках, не гибли по-глупому, по-пустому, как Гошкины братья, как может погибнуть и сам он: веселый нрав, и, к сожалению, слабость к выпивке, видно, в Федоровской семье наследственная…
11
Мы опять на берегу: зовут справлять «именины». Медвежатина нажарена «в собственном соку» на противнях, стоит на длинном, засаленно-коричневом от времени столе. Нарезан крупно хлеб, стоит соленый омуль в мисках, спирт.
Горит над столом большая керосиновая лампа, на стенах висят ружья, телогрейки, в углу свалены сети.
Сколько здесь неумелых, неприспособленных? Трое, четверо?.. Оставь нас с ружьем и сетями тут на полгода — приходи собирать белые кости. Мы много знаем, но мало можем.
А остальные? Остальные — моя гордость и радость: руки их сильны и умелы, глаза светятся умом и добротой. Эта рука протягивает мне кусок медвежатины, хлеб и кружку с разведенным спиртом. Глаза улыбаются:
— Ешь.
Как хорошо собраться вот так вдвенадцатером, есть жареное мясо и хлеб, говорить о чем-то, слыша не слова, а голоса человеческие, чувствовать, как толкается о твое плечо плечо соседа, видеть рядом блестящие, густо лучащие дружеские биотоки глаза.
Горстка людей, стянутая случаем, как железные опилки магнитом, сближающаяся, роднящаяся с каждым глотком спирта. А кругом — черное небо, земля, тайга.
Горстка людей, пьющая не для того, чтобы забыться, почувствовать в вялой крови живое. Здесь пьют, потому что легче становятся разговоры, потому что с каждым глотком спирта все родней тебе тот, кто сидит рядом.
Он человек. Ты человек. А крутом — небо, земля, тайга. Это необъятно… Человеку необходим в этом свой круг, круг света от костра или лампы, свое маленькое кольцо, в котором гудят, как провода, уплотняясь с каждым глотком спирта, добрые биотоки…
Где найти предел, край, точку, за которым спирт уже не объединяет, а разъединяет? Предел, за которым в человеке пропадает живое, и он, подобно потерявшему управление роботу, не ведает, что творит?
Где тот предел, когда нам станет тесно за этим столом?..
12
Василий Васильич поднимается и идет к выходу. Я встаю и тоже иду следом. Он не глядит на меня, молча выходит и, подождав, пока я сяду, гребет к катеру.
— Я сейчас. — Он берет ружье и патроны, снова спрыгивает в лодку и, осторожно положив ружье рядом с собой, гребет сильно и резко в сторону от катера, от огней и пьяных песен в глубь бухты, туда, где Аяя, ластясь, поднимает тяжелые, как полушубок, воды Байкала, забирается под них.
Василий Васильич гребет молча: я сказал — и делаю, нравится тебе это или нет, дело не мое.
Мне нравится, независимо от того, убьем мы еще одного медведя или нет. Не так-то часто удается плыть в лодке по Байкалу августовской ночью, когда такая луна и звезд за пять минут успевает упасть больше, чем можно насчитать людей на сто километров в окружности.
— Василий Васильич, — говорю я, — расскажите, как вы медведя топором убили?..
Это мне сообщил по секрету Гошка. В июле, когда катерок развозил по экспедициям студентов, пристали в Заворотной. Студенты вышли поразмяться на берегу, а Василий Васильич увидал в бинокль медведя, взял топор и, спустившись на берег, рассек мишке череп.
— Говорят об этом? — спрашивает Василий Васильич.
— Говорят.
— Зря болтают, вы не глядите на это. Маленько не так дело было… — Он наклоняется ко мне, лицо у него озабоченно-искреннее. — Только не рассказывайте никому, а вам-то нужно знать…
И он объясняет, как было дело, с непосредственной безжалостностью к себе человека, не видящего смысла в присвоении даже немногого сверх того, что должно ему.
— Но все-таки убили. Топором! — упорствую я.
— Так ведь тут уж ничего хитрого, однако, не было… Теперь давайте тихо.
Он плывет совсем близко у берега, осторожно окуная весла в воду. Пристает. Выходит.
— Глядите, — говорит он. — Тут недавно ходил, прибой не смыл еще…
Я вижу на освещенном луной белом песке у кромки воды следы как от босой ноги с высоким подъемом. Сильно вдавлена пятка и основание пальцев, а дальше — глубоко взрыли песок пять когтей. Я машинально иду по этим, живым еще следам.
— Вернитесь! — тревожно и сердито окликает меня капитан.
Василий Васильич велит мне сесть на весла и тихо грести, что я с грехом пополам выполняю, поскольку грести почти не умею. А он, примостившись на носу, кладет на колени ружье и смотрит, смотрит на берег…
— Слышите, — говорит он, — галька посыпалась?..
Гальку шумно катает прибой, но вроде и я слышу, как с откоса тихо сыплется галька. Ничего не разберешь: черные камни, черные кусты на берегу, начинаешь пристально вглядываться — все шевелится!..
Василий Васильич озабоченно всматривается в берег, а я гляжу на эти дымно-синие сопки, плавно стекающие навстречу друг другу, между ними — река Аяя, над ними, в черном треугольнике неба, — маленькая горячая луна, звезды, и падают, падают кометы…
Аяя, Аяя, действительно красивее тебя я ничего не видала.
По тяжелой, как масло, воде широко течет лунный свет. Опустишь весло — волна лениво и долго шевелит кругами сверкающую сине-белую поверхность.
В распадке между сопками, озаренные луной, гряды катящихся к югу гор. Там — Монголия, степи, табуны коней, что-то непонятное, грезящееся во снах.
Аяя — ты самая красивая…
Бледнеет треугольник неба в распадке сопок, расплывается луна, проявляются кусты и камни на белом песке берега. Все медведи ложатся спать в это время. Такой уж у них распорядок дня. Мы тоже едем домой, вернее, на катер.
— Не солоно хлебавши, — говорит Василий Васильич. Он прогоняет меня с весел, садится сам и гребет молча и резко. Долго гребет, километров на шесть уехали мы от катера.
На входе в бухту лежит плотной невысокой полосой туман.
13
Вероятно, как-то объяснено уже учеными, почему среди людей встречаются двойники. Не двойняшки от одной матери, тут еще что-то можно понять, а двойники, чьи предки никогда не встречались и чаю вместе не пили…
Ученые это, конечно, объяснили, подвели трезвую базу, как подведена база под способность человека что-то предчувствовать, передавать свои мысли на расстояние и излечивать больных одним прикосновением руки. Правда, есть у ученых привычка сегодня опровергать то, что говорилось вчера, а завтра утверждать то, что опровергалось сегодня. В науке ничто не стоит на месте, все движется…
Мне же до сих пор все эти выше перечисленные явления кажутся таинственными и необыкновенными.
Тем более кажется мне необыкновенным, удивительным — таинственным, если хотите, — то, что у Байкала тоже существует двойник! Почти точный его зеркальный отпечаток. Это озеро Танганьика в Южной Африке.