К себе возвращаюсь издалека... — страница 26 из 60

— Там!.. — говорит бригадир Солонин — пожилой, с лицом крестьянина, лишний в этой толпе.

И — рывок. В полном молчании, будто даже не дыша, несутся забойщки, следом за ними, тоже с палкой, бежит высоченный Владимир Котов (мне кажется, что на его лице и сейчас мелькает та самая щедрая усмешка), за ним — секретарь райкома Василий Романович Болтенко, потом ребята и девчонки из самодеятельности. Замыкаем мы. Бежим, забыв про все, про то, что с успехом можно загреметь вниз, добегаем до спуска, где веревка, — это последний, в бухту. Забойщики соскальзывают по ней привычно, мгновенно, остальные — чуть медленней, спускаюсь и я. Мне все равно сейчас, лишь бы не опоздать.

Бухта. Темная, стиснутая черными высокими скалами, в нее глубоко вдается заливчик. И забойщики со своими палками, разделяющие стадо торопливо перекатывающихся между камнями котиков: надо отогнать секачей и самок, их не бьют. Бьют только молодых самцов.

Уходят секачи и самки, шумно дыша, проносятся мимо людей, бухаются в воду, и начинается…

Какие они, котики?

Я не вижу. Мечется между камнями черная, собранная страхом масса — похоже как люди на черном поле под самолетным огнем. Влево. Вправо. Качается черная мокрая масса — и рев. «О-о-о!» — уже не рев стада, не пение в хоре — предсмертный вопль. И удары. Смерть выбирает не спеша: удар по круглой голове в переносицу, голова дергается, туловище кренится набок, выпрямляется. Удивительное мускулисто-гибкое туловище, точно все оно — одна шея, движется разом, перетекая внутри мускулами, как бы пресмыкаясь. И мех темно-коричневый с седыми волосками, мокрый, грязный — за этот мех убивают? Еще удар — и котик, дергаясь, лежит на камнях, к нему подходит человек с ножом (это Владимир Котов), делает надрез по животу, отделяет края шкуры, затем вспарывает живот — вываливаются внутренности, сердце — оно еще пульсирует, его надрезают — фонтаном бьет кровь… Вся бухта залита кровью и мочой, сапоги скользят, тяжело дышать. Берут тушу: один держит, другой стягивает специальными клещами шкуру. Со стороны это выглядит довольно легко: точно мокрый чулок, прилипший к ноге. Шкура с мездрой тяжелая, грязная, окровавленная. Ее бросают мездрой кверху на кучу других. Все…

За скалой спряталось еще небольшое стадо котиков, голов двадцать, с ними секач. Огромный, седой, усатый, тяжелый, он рычит, ревет, обнажая желтые крупные клыки; ревет… — и, беспомощно скользя, пытается лезть на скалу, цепляется ластами за выступы, тычется в нее жалко и убого, пытаясь уйти, за ним лезут, соскальзывают котики поменьше. Мальчишки с палками отгоняют их от скалы, заворачивают стадо на забойщиков, и эти огромные клыкастые туши покорно текут навстречу смерти, не сопротивляясь, не пытаясь защищаться.

Вот черненький, отбившись от стада, вроде бы не замеченный никем, молчком жалко хлюпает к воде, весь он — страх и стремление выжить. Ушел… Но их не бьют, иначе бы не уйти.

А в бухте уже все кончено. Гора шкур, бело-розовые тушки с круглыми странными головами — если человечество выродится после ядерной войны, то под землей, спасаясь от радиации, будут жить люди вот с такими маленькими круглыми головами, стесанными затылками, безвольными подбородками.

Счастлив тем, что целовал я женщин,

Пил вино, валялся на траве,

И зверье, как братьев наших меньших,

Никогда не бил по голове…

«…Когда бог-отец, допросив меня о том, что я в жизни сделал, станет затем допрашивать, что я видел, то есть, чему я  б ы л  п р и ч а с т е н  с в о и м  з р е н и е м, он, несомненно, задаст мне вопрос: «Скажи мне, мое создание, которое я сотворил разумным и человечным, видел ли ты когда-нибудь бой быков на арене или же пять огромных голодных псов, разрывающих на части старого осла, тощего и беззащитного?..»[1]

— Увы, господи, — отвечу я, — я видела худшее: забой котиков…

Когда на львов, или тигров, или даже на соболя — это все-таки поединок: кто — кого. А тут убийство. Убийство глупых младших братьев… Раненый медведь страшен, раненый лось бросается на охотника, даже крыса, попавшая в ловушку, кусается, визжит, пытаясь спастись. И только человек перед лицом смерти так покорно-угодлив, все еще надеется обмануть, умилостивить безносую, подластиться, подсунуть другого…

Вот такие дела… А теперь предстоит путь наверх, о нем подумать невозможно: дрожат руки и ноги, болят содранные при спуске ладони. Тем не менее — надо идти. Володя Соловьев уходит с инспектором рыбводнадзора Томатовым другой дорогой, зовет меня, Болтенко останавливает:

— Там даже веревки нет, карабкаться на скалы надо, не ходите.

Редактор с инспектором уходят, и после редактор будет рассказывать, как рядом на берегу лежали спящие котики, и они, проходя мимо, шутя хлопали их по ластам. Ну, а инспектор, в свою очередь, припомнит, как втаскивал редактора на скалу и тот в изнеможении лежал, раскинув руки, точно распятый, а от лысины шел пар… Каждому свое.

Начали подъем и мы. Лысины, к счастью, не имею, но подъем был веселый.

Сыто живя в городах, мы теперь забываем, какое это все же наслаждение, находившись по полям и весям, прийти домой (под какую-то крышу) и напиться просто хотя бы чаю с хлебом. Забываем, теряем умение наслаждаться малым, потому уныло, скучно живем — приелось все. Надо возвращаться назад, вспоминать. Вот ради этого и я за туризм, но опять-таки не поточный…

После чая — разговор о том, что у котиков начинается линька, и план комбинат взять не успеет. Опять не успеет! В этом году научники снова дали неверный прогноз о численности стада, — завысили план, и получается, что сработали на дядю. По конвенции мы и американцы (которые тоже добывают котика на Алеутских островах) отдаем часть добытых шкур японцам. Японцев действительное количество добытых шкур не интересует (оно бы их интересовало, если бы они узнали, что шкур добыто больше), им подавай договоренный процент от предполагаемого плана. Но вот уже второй год комбинат не успевает взять до линьки нужное количество котика, выполняет план на семьдесят пять процентов, а японцам отдает процент со ста. Прямой обидный убыток. Но нет квалифицированных, настоящих научных кадров по котику. По норке теперь есть, и рентабельность зверофермы сразу увеличилась, а по котику — нет. На Командорах же котиковый промысел — главное.

— Ее мездришь, а шкура уже синяя, — говорит Томатов. — Началась линька, луковица слабая, я смотрел… А как-то у меня был случай, сейнер не пришел вовремя, шкуры перележали, дернешь — волос лезет. Ребята в панику… В море положил, час побыли — и закрепился волос. Это меня еще Яковлев Алексей Степанович учил, алеут…

Томатов объясняет мне, по каким признакам в стаде отделяют самочек: внешне они абсолютно неотличимы, у самок только клыки тоньше. Тут надо иметь очень опытный глаз, чтобы не ошибиться. Впрочем, ошибки все равно неизбежны: в этот раз, например, забили четырех самочек. Во-первых, жаль из-за будущего потомства, а главное, самки все покусаны секачами — шкура плохая… Томатов рассказывает, как однажды из-за сильной волны сейнер не смог подойти, — бригада на себе вытащила из бухты (по тому самому подъему) триста пятьдесят шкур. Рассказывает еще какие-то случаи, когда бригада попадала в трудное положение и вела себя достойно. А мне даже записывать не хочется, не хочется узнавать подробности жизни и быта этих людей — я писать о них все равно не буду. Почему?.. Ведь это труд, за него платят деньги, они не браконьеры, эти бравые ребятишки. И я по природе вовсе не сентиментальна, смотрела спокойно на все, что происходило в бухте: к тому же не вегетарианка, ем мясо и, между прочим, зимой ношу шубу. Не котиковую, конечно, но какая разница… Тем не менее у меня до сих пор чувство, что там, в бухте, происходило что-то стыдное, незаконное, мне неловко глядеть на забойщиков. А уж мальчишкам-то, сыновьям забойщиков Толе Зайкову и Ладыгину Антону, вроде бы совсем там не место. Хотя то ли еще они здесь видят в свои двенадцать лет!..

Короче говоря, мне хочется скорее уехать, чтобы не «делать вид». От журналиста всегда ведь ждут расспросов, дотошного выпытывания подробностей. Не хочу. Я и не предполагала, что такое может быть со мной.

Ну вот, участники самодеятельности наконец готовы, кровати сдвинуты, очищено пространство, достаточное для того, чтобы шесть человек (одновременно певцов, чтецов, танцоров) чувствовали себя свободно. И они чувствуют себя свободно, потому что не раз и не два выступали с тем же репертуаром перед той же аудиторией. Тут все свои. Но слушают внимательно, точно в первый раз, — не часты развлечения. А потом, и поют, и читают, и пляшут совсем даже не плохо, самодеятельность эта заняла второе место в области.

Главное, у них есть своя песня. Этим не каждый самодеятельный коллектив может похвастаться. Слова написал бывший работник местной газеты П. Емельянов, но слова «пересочинялись», подгонялись всеми, кому не лень, пока не сложился более-менее окончательный вариант. А музыка, напоминающая протяжные русские песни, — Бориса Тютерева, того самого курчавого забойщика, который советовал мне надеть перчатки. Музыка хорошо легла к словам, песня пошла. Ее исполняют по местному радио, ее записывают на магнитофоны и просто заучивают приезжие. Значит, есть в ней что-то…

Я гляжу в необъятный простор,

Предо мною скалистые горы

И прибоя жемчужный узор,

Командоры мои, Командоры…

Слышу я, как шумит океан,

Гонит на берег волны седые,

И густой, непроглядный туман

С моря тянется в тундры глухие.

Я теперь далеко-далеко,

Разделяют моря нас и горы,

Только жить мне без вас нелегко,

Командоры мои, Командоры…

Слушают. В который раз ведь слышат, в зубах небось навязла, а слушают… Значит, цепляет. Борис Тютерев сидит на койке позади меня, выражение глаз у него насмешливо-нахальное, лицо неглупое, но и только. Никаких следов «поцелуя бога». Тем не менее было ему не лень взять аккордеон и подбирать к прочитанным в газете стихам мелодию. Если бы это была какая-то разухабистая песня, тогда понятно. А то — тоска по родине, по своей земле, где было трудно, где было хорошо, — было всяко, но тебя, точно журавля, тянет туда какое-то непонятное сто седьмое чувство… Выходит, есть у этого парня в середке что-то большее, чем просто желание заработать деньги любым способом, выпить, сходить на танцы (а образ жизни он ведет именно такой). Значит, есть это «нечто» — теплый уголок в сердце у него, у тех, кто слушает сейчас рядом с ним его песню, у тех, у кого отзывается это: «Командоры мои, Командоры…»