К себе возвращаюсь издалека... — страница 28 из 60

Идем, молчим. Хорошо… У Ганди по понедельникам был «день молчания», он накапливал энергию для важной работы; Пифагор молчал пять лет, жил внутренним своим, а накапливаемое, неразбазариваемое попусту электричество отдавал работе. Сколько мы тратим зря электричества на необязательные, нежеланные разговоры — энергия Братской ГЭС ежедневно уходит в мире в атмосферу. А слушать болтуна — наказанье божье, из вежливости слушаешь, поддакиваешь не думая. А зачем?.. Взять бы себе за правило говорить лишь то, что необходимо, слушать лишь то, что действительно интересно, — так ведь обидятся! Скажут, молчишь из гордости или по глупости, не поймут, что из экономии своего или чужого времени… Вот на Древнем Востоке (если верить книгам) знали цену краткому, точному слову, там невозможно было наболтать себе авторитет…

Где-то я читала, что дикобразы в холодное время собираются группами и жмутся друг к другу, когда же они согреваются, то вдруг чувствуют, что их колют иглы соседа, — отодвигаются, снова замерзают. Такое сближенье — отдаленье происходит до тех пор, пока не бывает найдено наилучшее расстояние, при котором тепло и не колко. Бывают минуты, когда общество самого близкого тебе человека в тягость, но в то же время хочется, чтобы он был и рядом, в пределах досягаемости твоих душевных волн. И с другими людьми так же. Один человек жить не может, даже самый нелюдимый, но и все время на людях человек не может жить, даже самый общительный. «Одинокое полено не горит», — говорят хакасы, я добавлю: излишек дров тоже тушит огонь…

Сколько же все-таки здесь травы — сочной, жирной, хоть на хлеб мажь. Сколько скота тут можно прокормить, одна беда: сушить сено трудно. Ясных дней в конце июля, в августе бывает четыре-пять, все остальное время туман, морось, дожди. Лето на лето, конечно, не приходится, но в среднем — так. И в этом году тоже было четыре за те полмесяца, что я тут пробыла. Конечно, при желании приспособиться можно: в Прибалтике, например, где лето куда лучше, и то ставят сушила, на них трава провяливается, просушивается полегоньку, не преет. Но это для здешних жителей слишком сложно.

Вчера мы ездили в Жировскую бухту посмотреть, какая там трава. Поездке этой предшествовал длинный хитрый разговор приезжего начальства с местным активом. Начальник зверокомбината Фролов предлагал поселковую корову забить на мясо, а молоко для детского сада и яслей пусть дает погранзастава от своих двух коров. «Можете вы выделить детям, — Фролов жал на последнее слово, — цельного молока? Мы солдатам заменим сгущенным. Можно это сделать для детишек?» И смотрел на Карпенко ясными наивными глазами. Карпенко хмурился, краснел: «Как так? Трава в поле, да не заготовить? Я сам, Котов, доктор накосим… Перевезите только. Вяленую возить или даже сырую, присолить немного, ничего…» — «Забить всегда успеем, — поддержал Карпенко секретарь райкома. — Надо заготавливать сено, а осенью решим, сколько скота оставить». Подоплека этих разговоров была ясна даже мне: Фролову не хотелось возиться с обеспечением поселковой коровы сеном. Надо выделять людей, давать сейнер и плашкоут для перевозки, — куда проще забить. Ну, а на заставе молоко не лишнее. Солдаты пьют досыта, и замполит с начальником берут по бидону домой. Как детям без молока? И остальным от цинги оно — одно спасенье.

На том и порешили. Вчера выдался ясный денек, мужчины взяли ружьишки, мешки для рыбы, Петр Буланников — отец той самой алеуточки Ани, которая на «Углегорске» рассказывала нам о цветах острова Медного, — завел моторку, и мы поехали.

Синяя вода, зеленые скалы, рифы, облепленные ракушками, морская капуста длинными многометровыми островами, раскачивающаяся на воде… Тарахтит мотор, летят брызги в лицо, через пять минут кожа становится шершавой от соли. И солнце… В Москве потом выяснится, что океанский загар куда труднее смыть, чем крымский…

Отъехали от Преображенской бухты, появилась птица. И началась пальба! Замполит, сидящий рядом со мной, бьет только глупышей: мясо у них нежное и рыбой не пахнет. Глупыши — это морские голуби, они темно-серые, размером с чайку и, в общем, на нее похожи. Такая же круглая головка на толстой шее, крылья полумесяцем, перепонки на лапах. Остальные бьют всех подряд: ипаток, топорков, кайр, урил. Урил попадается, пожалуй, больше всего. Шеи у них длинные, утиные, головы маленькие, когда урила сидит на воде — точно гадюка из травы голову высунула. Они крупные, мясистые, и пирожки с ними, как выяснилось, очень даже ничего…

Чем дальше, тем птицы больше. То и дело над самой лодкой проходит, распластав черные крылья, смешно поводя в воздухе головой, то урила, то глупыш. Между прочим, я не замечала, чтобы наши лесные птицы вертели в воздухе головой: летают собранно, целеустремленно. А эти поглядывают туда-сюда, и все равно: бах!.. Либо шлепается в воду, либо нет. Бывает, впрочем, третий вариант: шлепается в воду и ныряет, такую оставляют в покое, нет смысла гоняться. Даже если убитая далеко упала, Буланников не заворачивает: бензина на обратный путь не хватит. Стреляйте, мол, так, чтобы прямо в лодку или, на худой конец, по ходу.

Лучше всех стреляет замполит — ни одного промаха. Доктор — тоже хорошо. Буланников и Котов — обычно: раз промазал, раз попал. А Карпенко мажет подряд, потом выясняется, что влет птицу он стреляет впервые.

— Командир, ты вставай, когда стреляешь, нос мешает! — подначивает Кравец. — Так, пух есть!.. Ого, молодец, нестись не будет!.. А, за бюллетенем полетела!.. Гляди, гляди, перина летит, стреляй!.. Ну, нестись не будет…

Комментарий к каждому неудачному выстрелу замполит выдает самый разнообразный, впрочем беззлобно. Скоро, однако, и Карпенко приспосабливается, начинает попадать. За стяжкой обшивки лодки у него тоже появляются две урилы, глупыш, топорок, кайра. Добычу охотники суют носом за стяжку — все борта уже обвешаны птицей.

Красивая птица топорок: клюв красный, большой, как у попугая, щечки белые, сам черный. А кайры, или ары, как их тут называют, очень смешно бегают по воде: вдруг замашет мелко-мелко крыльями — и пузом таранит по воде, брызги только летят. Живот белый, голова и приопущенные крылья черные — чистый пингвин.

Едем. Плывут мимо розовые с прозеленью медновские скалы, бухты в белой кайме прибоя, колышется голубая, тяжелая, как нефть, вода. Холодно, и хотя солнце жарит нестерпимо, куртку не снимешь…

Почти никто уже не стреляет, наколотили свое. Я оглядываюсь. Котов, в старой ушанке, нахлобученной на розовый, обгорелый лоб, в старом распахнутом полушубке, щурится на солнце, улыбается, кажет белые зубы. Доктор в телогрейке и в ушанке, в буром свитере, болотные сапоги натянуты до паха, на подбородке щетина недельной давности, впрочем, это давно уже примелькалось: щетина. И доктор улыбается, щурится, на сухих щеках — продольные складки. Буланников держит руку на руле, полудремлет, не улыбается, но у него просто голова болит.

И вдруг я осознаю, почему такой веселый народ живет на острове Медном. У них — у единственных, наверное, на всем земном шаре — не существует никаких проблем, они ни о чем не думают, ни о чем не беспокоятся.

Ах, Медный, остров Медный — молочные реки, кисельные берега…

«…И об одежде что заботитесь? Посмотрите на полевые лилии, — как они растут? Не трудятся, не прядут.

Но, говорю вам, что и Соломон во всей славе своей не одевался так, как всякая из них.

Итак, не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний сам будет заботиться о своем. Довольно для каждого дня своей заботы.

Если же траву полевую, которая сегодня есть, а завтра будет брошена в печь, Бог так одевает, кольми паче вас, маловеры!..»

Наконец-то я сподобилась увидеть людей и место, где живут по этим евангельским заповедям! Повезло…

Ну, а если всерьез, давайте разберемся. Все труды населения поселка Преображенского уходят лишь на то, чтобы немного помочь государству это население обеспечить. Уголь — разгружали для себя, для пекарни; горючее — для движка; продукты — для своего магазина, сено заготавливают для своей общей коровы. Да и то уголь наполовину им разгружали солдаты, за что зверокомбинат подарил заставе новый хороший приемник; сено будут косить опять же солдаты.

Летом в Преображенском работает мездрильный цех, заняты там человек десять. Сейнер привозит в цех шкуры ежедневно, привозит и тушки котиков, языки которых — вполне лакомое блюдо, и бесплатно. Ласты котиков, из которых готовят студень, можно заготавливать впрок, тоже бесплатно. Ну впрок можно насолить рыбы, только не ленись, а уж для ежедневного питания птицу и рыбу здесь только ленивый не добудет. Зимой в поселке сколько-нибудь преобразующего природу и окружающий мир движения вообще не производится. Раз в три дня пьяный возчик подвезет от склада уголь куда надо, да старуха пекарка со слезами уломает кого-нибудь принести мешок муки. И все. Что делают еще? Пьют…

Даже на охоту зимой мало кто ходит, правда, Кривец рассказывал мне, что он в свободный день цепляет на валенки алеутские кошки, специально приспособленные для хождения по здешним обледеневающим горам, и, очень мало затратив энергии и времени, приносит домой штук двадцать белых куропаток. Но таких резвых в поселке немного: «Да ну, есть, что ли, нечего?..»

Зарплату они все получают тут хорошую: две материковских ставки, плюс надбавка. Доктор мне считал: «Материковский оклад сто сорок пять рублей умножить на два; да три надбавки…» Рублей триста пятьдесят, я думаю, выходит. Правда, доктор — единственный человек в поселке, кому зимой дела прибавляется, и вообще тут врачу хлопот хватает самых неожиданных. Когда он после окончания Хабаровского мединститута попал на Медный, первый его больной умер от инфаркта, правда, не от «почетного» обычного инфаркта, а от «местного»: у человека кровяное давление было триста, а он хорошо выпил. Кадяев вскрыл ему грудную клетку, начал массировать сердце, но, как и следовало ожидать, безрезультатно. Следующий смертный случай произошел у него приблизительно от тех же причин.