К себе возвращаюсь издалека... — страница 31 из 60

Многочисленные крючки (их шесть) наживляются кусочками мяса, потом поводок с этими крючками опускается за борт, его слегка подергивают; когда грузило достигает дна, леску начинают выбирать.

Я устроилась возле Виктора Иваныча, смотрю, больше для общего развития, как он, проделав вышеописанные манипуляции, выбирает леску своей скрюченной ладонью.

— Есть, алеха-воха!

Выдернул поводок из воды — на каждом крючке болтается по здоровенной рыбине, весом где-нибудь близко к килограмму. Рыба ярко-желтая в темную полоску, с красными плавниками, и две — серых в полоску, точно зебры.

Боцман посбросал их с крючков, навыдирал рыбьих глаз, наживил — и опять поводок пошел за борт, остановился на мгновенье — повлекся кверху. На этот раз на шести крючках болтается восемь рыбин: на двух крючках — по две. Шесть зацепились, как положено, за губу, одна же — за глаз, еще одна — под жабры. Не знаю, как ухитрились они так зацепиться, разве что их там кишит, точно в кастрюле. Нужно некоторое усилие, чтобы выволочь этот сказочный кортеж из воды.

Не нашла нигде, как эта рыба называется на самом деле, но на Командорах ее зовут «судачками». Она очень жирная и нежная на вкус — отменная рыба. Серенькие — дамочки, желтые — самцы.

— Ну, ешь-вошь, — сказал Виктор Иваныч. — Хватит, пойду чистить. Любишь жареную рыбку-то? На, сама полови пока, поводок только не упусти.

Надо сказать, что я опять же без особого восторга взяла из его рук поводок: мне вполне хватало удовольствия глядеть, как судачки бьются на крючках у других. Но когда в ладони моей шевельнулась натянувшаяся леска, когда я услышала, как увеличивается сопротивление поводка и в прозрачной воде зажелтели, приближаясь: одна… две… четыре… пять!.. Снова в сердце засосало непонятное, я, уже не очень соображая, насаживала на крючки рыбьи глаза, бросала за борт леску, тянула, огорчалась, если попадалось всего две, радовалась, если шесть. Один раз попался морской бычок со здоровой огромноглазой головой, весь в шипах, зеленый. А один раз ничего не цеплялось, я дергала-дергала леску, потом вытянула — и удивленно глядела, как идет ко мне в воде что-то красное, яркое — золотая рыбка? Вытянула — огромная пятиконечная морская звезда! Никто, конечно, на нее и не взглянул, не такие «дары моря» здесь достают, а я долго носилась с ней: пыталась высушить, хотела домой привезти, показать дочке. Но, увы, разломала всю с переездами.

Наловили за полчаса кадушку судачков, пошли дальше. Боцман уже колдует с рыбой на камбузе, сует мне, обжигаясь, кусок:

— Попробуй!

Вкуснотища невероятная, тает во рту. Еще надо подумать, что вкуснее — знаменитый байкальский омуль «на рожне» или медновские судачки…

Ах, Медный, Медный, молочные реки, кисельные берега!..

Синее море разыгралось, летит волна через нос, сейнерок подпрыгивает. Но солнце — оттого вокруг все так красиво, такие неестественные яркие краски, что прямо физическое наслаждение получаешь, глядя на все это. Синее, тяжко ходящее ходуном море, зеленые скалы, розовые горы, перечеркнутые текущими полосами тумана… Аж до слез, до стона здорово.

Из кубрика поднимается старпом, тянется, зевает: он спал перед вахтой. Спрашивает, подмигнув: «Как жизнь, тетя Майя?..» Я отвечаю, что жизнь очень даже ничего, пока светит солнце и жарится такая великолепная рыба. Боцман зовет старпома обратить на рыбу самое пристальное внимание, зовут и меня, но я уже начала укачиваться.

— Сивучовый камень, — говорит капитан. — Там обычно сивучи бывают.

Заглушают мотор, чтобы не распугать сивучей, сейнер идет некоторое время на холостом, потом останавливается, дрейфует потихоньку.

Сивучовый камень похож на крышу дома, покрытую дранкой. Будто слепленный из одинаковых прямоугольных пластинок, ровненько уложенных одна на другую. Волна хлопается о него, взметывается великолепными брызгами и скатывается, сверкая на солнце… Стоит посреди моря такое вот зеленое чудо — кто высчитал его, соразмерил, поставил здесь?..

— Видите сивучей?

Вижу. Сивучи — это огромные морские львы, покрытые довольно длинной рыжей шерстью, шкура у них, говорят, очень толстая и прочная, алеуты раньше использовали ее для подметок к сапогам. Верха делали из нерпы, подметки — из сивучовой кожи. Вообще я удивляюсь — все порастеряли алеуты: обычаи, песни. Одежда и та европейская. А, говорят, еще недавно умели делать красивую удобную обувь, одежду, лыжи из шкур, «кошки», цеплявшиеся к сапогам, чтобы удобнее было зимой по горам лазать. Порастеряли за ненадобностью? Возможно… Вообще самолет, радио и кино сокращают расстояния, нивелируют привычки, манеры, одежду. Но, с другой стороны, сохранили же таджички или узбечки свои красивые платья, серьги, браслеты — даже как-то на европейскую моду влияют. Алеутов мало, их поглотила общая масса приезжих; особенно молодежи хочется быть «как все» — это понятно. Но не для себя, так для туристов делали бы лыжи, сапоги, национальные платья — нарасхват бы шло!.. Зимой, чем пить, занимались бы подобным промыслом — себе польза и людям…

Кроме котиков и сивучей на островах есть еще каланы — морские бобры из семейства куньих. Калан — вымирающий зверь, охота на него запрещена повсеместно, мех его баснословно дорог, боюсь повторить названную мне цифру — не ослышалась ли? Живого калана мне увидеть не пришлось, после, в музее, видела чучело и шкуру — ничего особенного, коричневый курчавый мех, правда, как рассказывают, очень прочный, всю жизнь проносишь. Возможно, и так, но зачем носить всю жизнь один и тот же мех? Прочна тюрьма, да черт ей рад… Хорошо, что запретили охоту: звери редкие, вымирающие, не вредные звери. Пусть себе живут, не нужен нам их мех, обойдемся.

Каланов не видела, сивучей вижу. Шесть огромных желтых туш нежатся на солнце, внизу туловище потолще, вверху поуже — толстый здоровенный червяк. Забеспокоился один, поднял верхнюю часть туловища, начал водить ею туда-сюда. Поднимет, подрожит, покачает — и хлопнет на камень, снова приподнимет, изогнется в одну сторону, изогнется в другую — опустит. Точно гусеница на листе. И скалу-то они облепили, как гусеницы. Однако неприятного в них нет: смешные, неуклюжие, странные. И живут в воде… Как-то все же у нас, у материковских, сложилось представление, что в воде живут рыбы, на земле — звери. А сивучи напугались — и хлоп в воду! Словно бы коровы вдруг нырнули в море. Впрочем, были же морские коровы?.. Были, повыбил всех человек — щедрая на «не мое», нерасчетливая душа. После нас — хоть трава не расти!.. И не будет, в конце-то концов…

Уходим. Тоже, если поразмыслить, нелепо: такую удивительную зверюгу, такую смешную глупую тушу ухлопать — для чего?.. Скормить песцам, из которых половина подохнет, пока дорастет до спелой шкурки, а если и не подохнет — не велика ли честь? Не с точки зрения себестоимости, а с точки зрения исторического взгляда на существование живого вокруг нас и после нас. Много ли их, этих морских львов?.. Говорят, много, жрут в море рыбу, которую могли бы есть котики, но не чрезмерно ли мы берем на себя, пытаясь наводить порядок в царстве Бурхана? Пожалуй, они и без нас разберутся — котики, сивучи, каланы, косатки… А песцам и тухлой рыбы довольно, не велики господа.

Старпом снова появляется на палубе. Он длиннорукий, длинноногий, худой, про таких говорят: весь из мослов. Глаза черные, поставлены чуть косовато, веселые — не всегда поймешь, отчего они косят. Лицо круглое, уши оттопырены, большой рот улыбается. Лет старпому всего двадцать девять, но он бывалый человек: поплавал за границей, когда служил действительную, потом в Охотском море рыбу ловил.

— Сейчас в Жировской будем высаживаться, сивучей бить. Поедете с нами?

За Жировской бухтой есть цепь рифов, которые обнажаются при отливе, тогда в котловине между ними можно застигнуть, если подойти тихо, сивучей.

«Елец» становится на якорь далеко в море, чтобы не спугнуть сивучей, шлюпку спускают за борт, боцман садится на весла. Несмотря на волну, мы идем хорошо: боцман налаживает шлюпку так, что очередная волна подкатывает под нее, берет на гребень — и несет, пока не наступает черед другой волны.

Я вспоминаю, как мы вчера высаживались в Жировской, чтобы отдать косарям продукты и половить в устье речки гольца. На весла сели Кривец и Валера Решетников, как выяснилось, гребцы никудышные. Народу в шлюпку насело столько, что она едва не черпала бортами, волна была, пожалуй, побольше нынешней, шлюпка то и дело становилась лагом — бортом к волне. Один раз гребцы так круто ее развернули, ударив веслами вразнобой, что я даже глаза опустила, чтобы никто не увидел, как мне страшно: в двух метрах шла от нас высоченная волна.

— Что вы, черт!.. — крикнул старпом. — Решетников, табань весло! Что вы ее лагом ставите, с нами женщина, кто ее спасать будет?

— Моряки! — быстро откликнулся Валера. — Мы — что, нам бы самим выплыть.

Спасать меня, конечно, не надо, особенно Валере, я прекрасно утону сама. Плаваю я чуть лучше топора, а при такой волне действительно — самому дай бог до берега добраться. Но почему-то я уверена, что старпом при любой волне попытался бы спасти не только меня, вообще любую женщину, мужчину, не умеющего плавать. Есть в Викторе Михайльце щедрость сердечная и надежность. Валера по-своему тоже хороший парень, но Виктора жизнь не баловала, и он усвоил, что мир был сотворен в свое время не только чтобы в нем с удобствами устроился Михайлец, что существуют другие люди, которые тебе помогают или, наоборот, топчут тебя. Усвоил, что надо двигаться, чтобы жить. Работать, охотиться, ловить рыбу, уклоняться от ударов и наносить их, улыбаться и горевать. Ничего этого Валера Решетников еще не знает — балованный, немного сонный парень, любящий, когда ему бывает хорошо, и удивляющийся, если вдруг, на короткий срок, становится плохо. Выскальзывающий из этого плохого с ясными глазами, не оглядываясь на тех, кто рядом, именно из-за этой нутряной уверенности, что не он — в мире, а мир — вокруг него.

Кривец рассказывал, что однажды он поручил Валере опилить какую-то железку: до армии Решетников работал слесарем на машиностроительном заводе в аварийной бригаде. Когда Валера с заданием не справился, Кривец удивился: «Да как же ты работал?» Тот отвечал, что за два с половиной года их бригада отремонтировала три станка: аварийщик — что пожарник. Когда Камчатской области вручили орден Ленина, Кривец велел Валере вырезать из какого-нибудь иллюстрированного журнала орден Ленина и наклеить на карту Камчатки, висящую в Ленинской комнате. Вернувшись из отпуска, Кривец обнаружил, что орден так и не наклеен. Валера считает, что если что-то можно не делать, лучше не делать… Вот и подумаешь в который раз, хорошо ли, что мы всячески облегчаем жизнь нашим детям, затягиваем их детство до бесконечности, жалея, в первую очередь, конечно, себя, предвосхищая свою боль, если вдруг им будет плохо. А если жизнь резко повернет круто, не получится ли из Валеры очередной «бич», подобный откровенничавшему со мной на «Углегорске» Толику? Неумение сопротивляться обстоятельствам — серьезное дело…