К себе возвращаюсь издалека... — страница 37 из 60

В глазах была стерня, солома,

Грачи в весенней борозде…

Душа тихонько заскулила.

Родные вспомнились края.

Так, помню, наша сука выла,

Когда собрался ехать я.

Остановился — как прилип я

К асфальту. Ноги мне свело:

Стояли стриженые липы

И тополь бритый наголо…

Положено ли военному человеку тосковать по запаху распаханной земли? Вроде бы не положено. И, однако, тоскует — что с ним сделаешь! Пройдет десяток-другой лет, тоска притупится, возникнет привычка к военной службе, к сравнительной беззаботности: государство обеспечивает всем. Привычка к кочевой жизни. Бросит, наверное, все-таки бросит писать стихи. И прорвется эта тоска уже по выходе на пенсию желанием купить домик, насадить сад, выращивать свою капусту, свои огурцы, консервировать соки, варить варенье… Сколько угодно таких военных, вышедших в отставку и давших наконец волю этой глубоко дремавшей, сугубо российской тоске по земле! Что делать, нет у нас, у русских, военных по крови, по рождению, все мы с тем, что иностранцы зовут «русской загадкой» — извивчиком в душе, с лабиринтом, бродя по которому сам не знаешь, куда придешь… Мы на самом деле — «мирные люди».

Выехали из тайги в заросли бамбука: по седло высотой тоненький травянистый стебель и широкие сухие листья. Глянешь вниз — склон сухо, неживо как-то сверкает, подобно как убранное кукурузное поле, засыпанное листом, вяло светится под солнцем. Борька вдруг останавливается, упирается — ни в какую не идет дальше. То ли змея проползла, то ли лисенок прошмыгнул. Я пускаю Перца вперед, едем.

Ах, какой покой, какой необыкновенный покой и умиротворение… Зеленые сопки идут туда, сюда, сколько видит глаз — повыше, пониже… Пятнами по ним — светлая зелень бамбуковых зарослей, а в ней — крохотные темно-зеленые группочки островерхих пихт. Синее небо, на нем, далеко, синеет вулкан Менделеева, белым облачком над ним — тяжкое дыхание Земли. Такая красота, право…

Выехали на вершину. Тут много кедрового стланика, крохотные кусты рябины, шикша, брусника — здравствуй, мой остров Медный… Здесь можно ехать рысью, и скоро мы выезжаем на взгорок, отсюда видно темно-голубое длинное озеро, причудливо уложенное между серыми холмами, рядом, — крохотные домики заставы.

Спускаемся вниз. Встретивший нас начальник заставы жалуется, что в пасмурную погоду на заставе нечем дышать от серных паров. Металлические части моментально окисляются и ржавеют, с аккордеона слезла никелировка, даже с бокалов, которые купила жена, послезали золотые полоски… Кто бы подумал, глядя на эту голубую тихую водичку (совершенно, между прочим, холодную), что она способна так отравлять людям жизнь!

Застава новенькая, домики выкрашены зеленой краской, везде чистота идеальная, тишина. Березы над озером — нежнолистые, неестественно белоствольные, словно бумагой обернуты, склонились над водой, покачивают тонкими ветвями. Милый, классический российский пейзаж в кратере курильского вулкана…

До «кипящего» озера езды десять минут, однако Борька ухитряется споткнуться ни обо что и хлопнуться, как он любит: сначала набок, затем перекувыркивается на спину, задрав ноги. Встает, недоуменно оглядываясь: произошло что-то? Поднимается и Самаркин, целый, но смущенный падением.

— Хорош пограничник, — говорит он. — С лошади упал.

— Упала лошадь, а не вы, — утешаю я его. — Известные Борькины штучки!

Густой запах серы. Впереди мыльно-грязная, довольно большая лужа, по виду — отстойник химзавода. Склон холма и берега голые, кое-где слабо пробивается зелень. Рядом рыжее болото с низкой травкой, на нем мирно пасутся заставские лошади.

Подъезжаем, спешиваемся, щупаем водичку: горячая, но до кипенья далеко. Только запах серный, крутой, душит прямо. По берегу тут и там — вороночки, в них клокочет зеленая, на взгляд ядовитая, словно раствор кислоты, жидкость. В неглубокой трещине тоже кипит вода, пар густо стелется, задевает за стенки, отлагается желтой серой. На другом берегу валяются ржавые круглые котлы: японцы варили в них серу.

Решаем проехать туда по болоту, пасутся же на нем лошади. Самаркин едет некоторое время — и вдруг проваливается. Борька дергается, пытаясь высвободить ноги, бьется, уходит все глубже. Самаркин сползает с него, встает, тянет за уздечку, Борька вытягивает шею, дергается всем телом, дергается еще раз — и вдруг ложится на бок, тяжело дышит, глаз неподвижно и грустно глядит в небо: все…

Лошадей, пасущихся рядом, будто ветром сдуло на край болота. Все произошло в одно мгновенье, я, со своей замедленной реакцией, еще никак не осознаю: что же случилось, что делать? Потом бросаю повод: авось не уйдет Перец, — подхожу к Самаркину. Тот в отчаянии тянет Борьку за хвост, говорит раздраженно:

— Смотрите, сами не провалитесь!..

Я беру узду: господи, еще не хватало, удила выскочили! Жеребец даже не приподнимает голову, только обреченно поводит на меня глазом. Я подхожу ближе, опасливо наступая на дерн: подается под ногой тоненькая корочка — вдавливаю, втискиваю Борьке удила в зубы, застегиваю, беру уздечку. Тянем — я за уздечку, Самаркин — хвост. И вдруг Борька, воспрянув духом, рвется, выбрасывает передние ноги на дерн, опирается — и, немного вырвавшись из трясины, снова сваливается на бок. Грязь, наверное, теплая: идет пар. Целебная небось грязь… Мы опять дружно и уже более уверенно тянем Борьку с двух концов, и — чудо! — вот он уже на ногах. Самаркин быстренько ведет его прочь с гиблого места, стоят на взгорочке, отряхиваются: принял Борька грязевую ванну…

Я благополучно ловлю Перца, веду его — и вдруг он тоже проваливается по самое седло, судорожно выбрасывает передние ноги, расставляет, умница: так надежней. Я тяну его со всей силы за уздечку: «Тихо, тихо, лапа, не бойся, все будет хорошо…» Слава богу, вот и мы на твердом, у меня даже ноги дрожат, никак в стремя не попаду.

— Этой весной у них тут жеребец утонул, — говорит Самаркин. — Медведь его в болото загнал, засосало по самые уши. Медведь содрал скальп — и ушел.

Хорошенькое дело…

10

Утром Самаркин зашел ко мне с какой-то запиской:

— Вы английский знаете?

— Без словаря сложный текст не переведу.

— Поглядите. Это я на берегу бутылку нашел, туда было засунуто.

— Бутылку?

— Поллитровую бутылку из-под водки японской, в ней была записка.

Вот это да! «Робинзон Крузо», «Дети капитана Гранта» — еще какие там ассоциации всплывают в памяти?.. Беру записку: напрочь незнакомый текст. Я даже бледнею от стыда. Потом соображаю: да это просто японские слова, записанные латинскими буквами, — три строчки синей пастой, крутым, плотным почерком. Перевертываю записку: видно, вот этой стороной она была свернута кверху, написано крупно, чтобы обратить внимание: «Look from Japan». Ниже — просьба вернуть записку по указанному токийскому адресу. В другом углу листка — стихи: «Somewhere lives my love. Somewhere on the sky or in the sea…»

Скорее всего, это какой-нибудь японский паренек, отчаявшись найти любимую рядом, решил поискать ее на море или на небе. Но может быть, это тайный шифр?.. Записку отправляют в отряд.

Вечером я еду с Анатолием Голубом в ночной дозор. На берегу еще серо, а в тайге уже почти темно, дорогу не видно, только изредка в просвете на пятне неба вырисовывается ствол автомата, четкий острый рисунок пограничной фуражки и широкие плечи Голуба. Развилок дороги — я тяну повод направо, хотя Перец сворачивает налево. Надо, оказывается, налево. Перец, наверное, мог бы ходить с дозором один.

Крутой спуск, сыплются камни — и вот уже мы снова на берегу, по другую сторону горы. Летит из-под копыт песок, мелкие камни, глухо бухает раздавленная лампочка. Много тут всего выбрасывает прибой…

Ах, какое черное огромное просторное небо — когда я еще теперь увижу так много чистого, незадымленного, свежего неба… и пролив, освещенный светом звезд, не черный, а с сероватым ртутным сверканием, небольшая волна не рвет поверхность, перекатывается внутри, только складки собирает. Кажется, что шкура бесшерстного животного подергивается — огромного, бесформенного, серого…

Летят камни из-под копыт, пофыркивают, екают селезенкой кони. Впереди загораживает небо какой-то силуэт: скала? За ней другая — боже мой! Маленькая голова воткнулась в небо, задрана: звериная, птичья? И громадное цилиндрическое туловище. Но главное — голова: идиотическое и зловещее что-то. Вырвала, закрыла кусок звездного неба, а звезды текут вокруг, струятся, качаются. И море шумит, сбрасывает на берег свою ртутно-серую шкуру. С ума сойти…

— Это два брата, — говорит Голуб.

И тут «братья»!

— Они одинаковые были, как вон тот, первый. Потом у этого камни посваливались — и получилась голова.

Едем, а я все оглядываюсь назад. Стоят две скалы, как ворота куда-то, как две вехи, два памятника чему-то. Чему? И главное, вокруг них — гладко, точно каменные бабы в степи…

Толя Голуб развлекает меня всякими веселыми разговорами, вдруг резко тормозит Борьку. Перец тоже резко останавливается, я едва не вылетаю из седла. В прибое чернеет какое-то сооружение из досок. Толя пытается направить Борьку в море, чтобы осмотреть предмет поближе, но этот номер, конечно, не проходит: Борька пятится от волны и храпит. Тогда Голуб соскакивает, дает мне повод.

— Плот… — говорит он как бы побледневшим голосом.

Я сначала не понимаю, что за причина его тревоги, потом до меня доходит: плот, значит, возможен нарушитель?

Толя вытаскивает плот дальше на берег, оттягивает, чтобы не снесло в море. Долго ходит согнувшись по берегу, осматривает.

— Вроде нет следов.

Едем к обогревателю, сообщаем на заставу о находке. Самаркин долго расспрашивает, что и как, потом звонит на Маяк, узнать, не унесло ли у них плот. Приказывается нам следовать по заданному маршруту: на место происшествия будет выслан специальный наряд.

Мы встречаем наряд, когда едем обратно. Отозвавшись на пароль, ребята пробегают мимо сосредоточенные, серьезные, иные, чем днем или вечером, когда мы болтаем о пустяках на завалинке перед волейбольной площадкой. Наверное, ничего страшного, хотя плот в проли