Смешная наша бабка. Большелобая, нос дулькой — и тоже весь почиркан морщинами, нижняя губа энергично округлена сковородничком, глаза круглые, как у курицы, и смотрит настороженно, даже будто враждебно, но вдруг засмеется низко, хрипловато, по-мужицки: «дю-ю, бес!» Не кинозвезда, конечно, но мировая бабка.
Приносит нам групповую фотографию, заправленную под стекло и в рамочке, и мы с удивлением видим там, рядом с молодой еще Ириной Степановной, Николая Черкасова. Оказывается, он наезжал сюда часто, когда снимался в «Александре Невском», чтобы проникнуться духом места. Вороний камень всего километрах в семи отсюда, сейчас он под водой: озеро наступает.
— Это секлетарь райкома, — показывает Ирина Степановна, — это председатель нашего колхоза, это мужик мой, а это я. Уху мы им делали, а потом сниматься стали. Черкасов говорит: смотрите на меня все и смейтесь! Вот. Он потом ешшо приязжал, говорит мне: «Ты меня в кино видела?..» Ково я там видела, говорю, я и в кино-то ня хожу, ково мне там делать…
И молодой Ирина Степановна не была красавицей, тот же нос дулькой, тот же слишком выпуклый лоб, но лицо живое, веселое, видно, и в молодости была востра на язык, потому и нравилось покойному Черкасову поговорить с ней, попикироваться.
И конечно, поработала Ирина Степановна на своем веку досыта. Это ею да ее ровесницами ставились, начинались и держались колхозы. Это они нас кормили во время войны, да и после: десять лет только не работает в колхозе бабка Арина.
— Двоя на передних веслах, двоя на вторых, один сзади. На веслах в озеро, да с озера — руки болят, дю-ю, бес!.. А тяперь — что? Ту-ту-ту на моторе! Едешь — сиди. Сети выбрал — сиди… Опять ту-ту-ту — и дома. Раньше пришел с озера, бригадир ешшо пошлет позем возить или полоть. А тяперь приехал с озера — и сиди себе. Это разви тяперь работают? Мне бы вот сейчас работать: сиди, денежки полукай! Дю-ю, бес!..
Сидеть на месте наша бабка не любит: если мы приезжаем, промотавшись день на председательском газике, часов в девять — бабки дома не застанешь. Ушла «в соседи», где такие же старухи и старички играют в карты, болтают остроумно: мы заметили это за своей бабкой, очень она любит и ценит острое слово. А то скинутся на бутылочку красного, песни поют.
Ночи сейчас светлые. Время одиннадцать, солнце будто бы зашло, а на улице белый пасмурный день: читать можно. Ложимся, начинаем с грехом пополам задремывать — в первом часу наконец ползут в окна сумерки. И тут заявляется бабка. Громко хлопает дверью:
— Девки, спитя?! — Можно разбудить бы и мертвого, но мы не отзываемся, хотя бабке не терпится поделиться с нами последними самоловскими новостями. — Спят!!! — еще громче удивляется бабка, проходит в комнатушку за печкой, начинает раздеваться и несколько раз повторяет себе удивленно-утишающе: — Спят, спят…
Через некоторое время приходит наигравшаяся «мышка»: малышня, пользуясь светлым временем, едва не до часу ночи гоняет по улице.
— Галька? Двери заперла? Пальтушку на дырку брось, не то кот опять припрется… — громким шепотом руководит бабка.
«Мышка» бормочет что-то в ответ, слышно шарканье босых ног о стенку, скрип пружин, затем вперемежку шепот то старческий, то детский:
— Ноги-то холонные, как рыба, грей давай…
— Бабунь, а когда мы мимо Вовкиной избы бяжали…
— А ты яму ня давай спуску…
— А я яво промеж крыльцев палкой охоботила…
— Дю-ю, бес, убьешь так!..
— Я тихонько…
Потом шепот стихает, и по всему дому раздается дружный многоголосый храп. Я ворочаюсь, не могу заснуть, кляну себя, что не взяла снотворного, надеясь на «здоровую усталость»… Если бы ходить — конечно, была бы она, эта здоровая усталость, но мы с председателем ездим на его газике, потому усталость есть, а сна нет…
7
Бабка наша председателя ругает последними словами.
Несколько дней назад, когда никто так и не осмелился перевезти часовню, стоявшую в скверике посреди села (правление решило установить на этом месте памятник погибшим воинам), Степан Павлович сам сел за руль трактора и перетащил сани с часовней на окраинную тихую улочку. Перевез он часовню аккуратно, так что в ней ничто не сломалось и не разбилось, на новом месте подвели под нее хороший фундамент, и, когда мы туда заглянули, все иконы уже стояли в киоте, полы были вымыты, везде в изобилии висели кружевные прошивки, вышитые салфетки, тюлевые накидки, бумажные и живые цветы — изнутри часовня походила на тот «салаш», который деревенские девчонки старательно убирают цветными лоскутками, играя в «дочки-матери».
Тем не менее, хотя вроде бы все было сделано деликатно, бабки председателя ругали. Степан Павлович к религии и всяким там религиозным чувствам относится раздраженно-недоуменно, как к подзатянувшейся блажи, и не скрывает этого. До самоловской интеллигенции не дошло и, пожалуй, не скоро дойдет распространившаяся среди нас, горожан, некоторая умиленность по отношению к иконам, церковной музыке, обрядности — для нас это все кусок русской истории, нечто безвозвратно принадлежащее прошлому. Для Степана Павловича религия пока что неприятная действительность.
— Вот они у меня где сидять! — председатель сердито стучит себя по загорелой крепкой шее. — Все престолы выучыл на память. В Самолве — троицын день и крещенье, в Кобыльем городище — Михаил Архангел, в Рудницах — Петров день, в Острове — спас, в Путькове — Иоан Богослов, покровитель рыбаков, в Заходах — Михаил Архангел и Петров день, в Верховье — Иванов день… Четыре бригады, тринадцать деревень. В одной престол отгуляли, в другой начинають…
Большинство молодых мужчин и женщин тут ни в церковь, ни в часовни не ходят, последние существуют лишь заботами бабок, однако престолы празднуются в деревнях вполне старательно. И часовенку в Самолве стронуть с места опять же никто, кроме председателя, не решился. Как выяснилось, есть тому причина.
В тридцатых годах в одной из ближних деревень переоборудовали по моде времени часовню под зернохранилище, и надо было снять крест. Вызвался некто Крысанов. Полез на крышу, сбросил крест, произнеся слова: «Если есть бог, на воде сгорю!..» Спустя год поехал Крысанов зимой через озеро в Островцы, повез на почту казенные деньги («Конь у него хороший был, рыжий, большой!..») и где-то на середине пути загорелся, лежа на соломе в санях. Деньги целы остались, сани целы, солома чуть обгорела — сам же Крысанов сгорел в уголь. («Глядим, огонь какой-то бегае, хто там гори?..») Ирина Степановна с мстительной жестокостью рассказывала, как привезли Крысанова днем в контору и как все бросились смотреть, ее же мужики не подпустили, потому что ходила она тогда на последнем месяце, а обгорелый труп был очень страшен. Случай этот прекрасно помнят все, даже Степан Павлович, служивший в то время здесь в пограничниках, говорит, что действительно было такое и расследование велось, но ничего и никого не нашли. Предположили, что Крысанов загорелся, облившись эфиром, который тогда был тут популярен, как согревающий и охмеляющий напиток. Случайность, но все-таки «сгорел на воде» — и к часовне, спустя тридцать пять лет, никто не решился подступиться, на председателя смотрят с ожиданием: «А с тобой что будет?..»
Нам еще в Подборовье рассказывали, что в Кобыльем городище церковь старая, выстроенная в Озелицах, на месте Ледового побоища, лет через сто после битвы, в ознаменование победы. Потом, поскольку это место залило водой, церковь перенесли в Кобылье городище. В свободный вечер мы решили сходить, взглянуть на церковь, тем более что дорога до нее не дальняя и приятная.
Надо сказать, что Самолва — село зеленое, избы крепкие, просторные, покрашены в разные нарядные цвета, у окон — резные наличники. Сохранились в селе и два старых кирпичных дома, один принадлежал раньше купцам Петуновым, другой Захаровым — те и другие занимались перепродажей скота и рыбы. Внутри эти дома уже ветхие, но внешним своим видом, темным старым кирпичом они украшают село, придают ему традиционность какую-то, говорят о том, что люди здесь живут искони, что разрослось село не вот сейчас, а давно.
И расположены тут избы не скучно, порядками, в два ряда, как обычно строятся придорожные села, а сообразуясь с причудливым рельефом берега. Дороги везде песчаные — потому улицы имеют непривычно нарядный вид: ощущение, что нарочно песочком посыпаны. Свернув с главного проезда, вдруг выйдешь на зеленую лужайку, в желтых одуванчиках. Там пасется белая лошадь, стоит зелененький деревянный домик часовни, на крылечке возятся с замком две старухи в широких юбках и белых платочках, повязанных концами вперед, а молодая баба неподалеку прямо посередине лужайки доит корову. Деревенская идиллия… Тут же рядом — арочный мостик, перекинутый через протоку, черная тихая вода, камыши возле берегов и желтые кувшинки…
Похожая дорога через сосновую рощицу, мимо садов и зеленых лужаек, а после — берегом озера и через поле, ведет к Кобыльему городищу. Улицы там заросли травой, возле каждой избы уложены стожками наколотые дрова, на кольях изгородей выветриваются коричневые крынки, а посреди дороги, словно символ малоподвижности здешней жизни — дремлет полувыпряженная из телеги лошадь.
Церковь оказалась небольшой, с голубыми низкими луковицами куполов. Высокий шатровый купол звонницы был в лесах, и кто-то там стучал упорно молоточком. У входа в церковь висела охранная доска, где, как объясняла нам когда-то Прасковья, было написано: «Кто нарушит этая правила, тот покарается строго законом…»
Увидев, что двери не заперты, мы вошли. Было пусто, чисто, тепло, как во всех русских церквах, долго сохраняющих по своей архитектуре теплый жилой воздух. В костелах и готических соборах осенью и зимой, даже при скоплении народа, стоит промозглая сырость.
Мы осторожно прошли возле стен и колонн, поглядели иконы, перед которыми не горели огарки тоненьких восковых свечей и даже не теплились лампадки, видимо, из экономии, может быть, из боязни пожара. Обнаружили, что на самом деле тут есть очень старый, — даже нам, профанам, ясно, что старый, — образ Спаса неруко