К себе возвращаюсь издалека... — страница 7 из 60

1. ГЕОРГИЙ МИХАЙЛОВИЧ ДЕНИСОВ

Летают, опережая звук, самолеты, ползают по небу вертолеты, безобразные, как тарантулы, — любой уголок земли недалек, не заброшен. Но покуда рядом с этим уголком не пролегли рельсы, он глухомань, он проблема. Проблемно снабжать его, проблемно вести строительство, и, как там ни крути, жители его варятся в собственном соку, будто на отдельной планете.

Переплетение магистралей похоже на дерево: ствол, от него ветка, еще ветка, еще маленькая — уперлась в тупик, живет негромко, набирает силу — и вдруг выбросит новую ветку, дальше. И снова живет негромко, набирает силу.

Сначала отсыпают насыпь, утрамбуют, укатают ее. После уложат «пакеты» — звенья рельсов, засыплют балластом. И стоит новенькая, будто заброшенная: ржавые необкатанные рельсы, пахуч и черен креозот на необмытых дождем шпалах; просела то тут, то там, рассыпав промороженные глыбы грунта, насыпь… Но дорога уже живая. Она примкнула стрелкой к материнскому телу, она уже вздрагивает под колесами «овечек», таскающих балласт и коротенькие составы, — светлеют с каждым днем рельсы, наливаются вороненой синевой, отзываются на стыках колесам: живы, живы…

Не было дороги — будто сомкнутый кулак жила тайга, заваленная, чернеющая гарями, белеющая мучной россыпью незабудок по болотам да кипрейным цветеньем на старых выпалах. Прошла дорога — и развалила тайгу пополам. Где проредила, где варварски свела на нет, будто из горсти сыпанула людьми.

Начальник строительства на трибуне, а длинный, как коридор, зал сборнощитового клубика помалкивает, лениво курит. Серое облако висит под желтенькими лампочками, густеет, опускается ниже. Покачиваются, сутулятся спины в телогрейках, в помятых пиджаках, замозоленные желтые пальцы с грубыми ногтями обжимают сигареты.

Говори, расходуй себя, наполняй пустоту могучими потоками. Смотри: вот пришло оно, счастливое, — откликнулся молча зал, шевельнулся, заструился встречными волнами. Есть контакт. Свершается величайшая в мире работа: общение человека с человеком…

Это трудно — вырабатывать электричество. Потеет загорелый лоб, намокают выгоревшие, жесткие, как колосья, брови, жмут трибуну ладони. Но трудно и принимать: лица возбуждены, напряжены, на висках, крыльях носа — влага. Сел, потерялся среди президиума, обтер платком лицо, прикрыл глаза. Обмякли жесткие губы, обвисли щеки, опустились плечи. Зал еще полон израсходованной энергией, зал принимает.

На что бы ты ни расходовался, для чего бы ни сжигал себя — ты атомная станция, питаемая распадом материи. Процесс необратим и запас горючего не вечен.

Начинаются выступления — ты включился на прием. Подобралось лицо, обрели жесткость веки, не изменило позы, только как бы натянулось, все взялось мускулами тело.

Одно, другое, третье подразделение — везде тайга, везде похожие, наскоро собранные из щитов клубики, везде споры до поздней ночи, разговоры об одном и том же.

— Самосвалы разуты, стоят на приколе. Латаем баллоны, сами шофера почти ежевечерне…

— Пишите в обком! Жалуйтесь на меня в отношении запчастей и резины. Обком будет жаловаться в главк, меня запросят, я дам объяснение. Важно, чтобы дело начало шевелиться со всех сторон!

— Чтобы не сулить, Георгий Михайлович! Лучше сделать, чем насулить. Ты можешь насулить и на министерство сослаться. Резину прошлый раз обещал и не дал: на целину, мол, завернули…

— Я, конечно, виноват. Но и вы виноваты тем, что своими мозолистыми умными руками строите себе похабное жилье. Потолки текут, стены промерзают, под полом вода… Я тут у вас ни одного гвоздя, черт возьми, не забил!.. Привыкли мы, строители, жить казанскими сиротами, а молодежь приехала и бьет нас по ушам. Она хочет жить по-человечески: послушать радио, почитать книгу, развлечься в клубе, погонять мяч на стадионе!..

— Не в городе, пусть привыкают!

— Нет, пусть мы привыкаем создавать людям человеческие условия!.. Мы идем сознательно на большие жертвы: гвозди у нас воруют, пиломатериалы воруют. Но пусть строятся! Это будет наша коренная рабсила, она от нас никуда не уйдет…

…Уже десять дней я езжу вместе с начальником управления «Сталинскстройпуть» по западной части линии Сталинск — Абакан. Это год 1956. Денисов — человек совершенно иного склада, чем Дмитрий Иваныч, да и дела на строительстве в этом году пошли иначе. По-прежнему строительство плохо финансируют, но все сдвинулось с мертвой точки, ожило. И потом в этом году на стройку приехала молодежь по комсомольским путевкам. Прошлый раз на всех станциях меня встречали запустенье и тишина, сегодня — строительство. Напряженное, злое, трудное, трудно преодолевающее то, что мешает. Но преодолевающее…

Денисов — человек яркий, прирожденный руководитель, умеющий разговаривать с людьми, освоивший науку, как повернуть неудачно складывающуюся ситуацию, так сказать, к себе лицом. Во всем, что касается его лично, — человек безупречной честности, но ради дела готовый пойти на хитрость, на обман — увы, в те времена это было почти необходимо.

«От области по госплану нам должны перевезти пятьдесят тысяч тонна-километров груза. А горсовет требует, чтобы мы дали самосвалы — отсыпать в городе дороги гравием. Я сказал, что мы отказываемся от перевозок области (все равно, как правило, они ничего не делают) в пользу города: зачем, мол, из одного кармана в другой перекладывать… Пятьдесят процентов золота, хранящегося на луне, отдаем бесплатно!..

…В этом году меня заставляли сдавать готовую часть линии в эксплуатацию. Заинтересованы тут угольщики, леспромхозы и заказчик наш — Министерство путей сообщения, так как тарифы будут дешевле. Но я-то в этом не заинтересован!.. Средства, которые мы получаем от эксплуатации, дают нам возможность покрывать убытки (у Коротчаева убытки, у нас убытков нет), иметь на счету деньги, короче говоря, вести нормальную финансовую жизнь… Кроме того, карьер, откуда мы возим балласт, расположен на действующей линии. Сдашь в эксплуатацию — не допросишься возить!.. Но я знаю, что моих возражений принимать не будут: лицо заинтересованное. Пошел к директору КМК: «Слушай, говорю, надо кончать линию скорей, ты же руду ждешь, а они тут выдумали до Томусы в эксплуатацию сдавать! Ты же представляешь, как это затормозит все?..» Директор мужик горячий, сразу написал в свое министерство. Ну, а когда в главке стал решаться вопрос о сдаче, я и подсказал невинно: мол, кроме визы МПС и Министерства угольной промышленности нужна еще виза Министерства черной металлургии. Наши послали туда на подпись, а министр: «Категорически возражаю!..»

…В приемной у министра как меняются люди! Хороший умный человек начинает вдруг на глупую шутку министра хихикать, поддакивать… Я?.. Я тоже. С министрами тоже надо хитрить: и министр живой. К одному приедешь, поговоришь общительно, передашь привет от того-другого, он подобреет, сделает все, что просишь. А Г. любит, чтобы ты к нему с картой пришел. Он в нее не заглянет, но будет доволен. Любит, чтобы, когда войдешь в кабинет, не садился. Он один раз скажет «сядь», другой, потом развеселится, усадит сам — проси, что хочешь!

Г. один раз был у нас, доехал до Томусы на глиссере, чуть не утонул. Я теперь на совещаниях: «Илья Давыдыч, вы же помните, вы у нас были: трудности!» Да, мол, я там был, трудно у них, надо дать…

Не это главное. Главное, что дорога строится, что дела идут к концу. И в этом есть моя доля, что бы вы тут ни говорили! Такая цель оправдывает средства…»

Пробыла я тогда на строительстве все лето и осень, написала, среди прочих составивших книгу, очерк о начальнике строительства. Я поняла в то лето, что профессия начальника — едва ли не самая трудная…

2. МОЛОДЫЕ

Я доехала с Денисовым до Ала-Тау, — это неподалеку от Бискамжи — и осталась там. Ала-Тау по-хакасски — пестрая гора. Тут расположился небольшой прорабский пункт, «старых» рабочих — человек двадцать, остальные — молодежь, приехавшая по комсомольским путевкам. Средний возраст здесь двадцать лет, от семнадцати до двадцати трех. Строят дома, закладывают железобетонные трубы в железнодорожное полотно — его отсыпает мехколонна Курманаевского.

Меня поселили в палатке, где жили еще человек пятнадцать девчат, и на следующее утро, памятуя не подводивший меня метод «пассивного сбора материала», я поехала с бригадой бетонщиц на трубы.

…Когда едешь в кузове самосвала, нужно широко расставить ноги. Но все равно на ухабах поддает тебя снизу железное неровное дно, и ты валишься на впереди стоящих. А сзади кто-то валится на тебя. Пожалуй, лучше всего взять кого-нибудь из передних за плечи или за талию и почувствовать на своих плечах тоже чьи-то руки. Приседай немного на ухабах, сохраняй равновесие. Спрыгивать надо прямо с борта, едва коснувшись его рукой. Как все.

Здесь бетонируют трубу, закладываемую в насыпь для протока ручья. Высокая красного суглинка насыпь уходит в обе стороны в тайгу, сколько видит глаз. А здесь ручей, здесь разрыв. Белеет опалубка, поднимаются забетонированные уже секции. От бетономешалки на арматуру стекает по лотку бетон.

Тут работает двенадцать девчат, а бригадиром у них Володя Можаров — маленький, черноглазый, «бурундучок», местный. А еще его ребята почему-то дразнят «куркуль». Но с девчатами он ладит хорошо, в бригаде порядок, мир и тишина, и работают качественно — так объяснил мне вчера строймастер.

Двое девчат подносят воду, четверо швыряют гравий в жерло барабана, остальные трамбуют железными крюками стекающий в арматуру бетон. И Володя с ними. Работа несложная.

Я тоже взяла лопату, тоже надвинула на лоб платок. Пересмеиваюсь, разговариваю с девчатами. Девчата все из нашей палатки. Они в застиранных кофточках, в белесых, замазанных бетоном штанах, в платочках, прикрывающих облупленные носы.

— Надень рукавицы, руки сотрешь! — кричит Женя. — Лови, у меня лишние!

— Да не надо, мне и так удобно.

— Наденьте, — советует Людка, — я тоже первый день работала без рукавиц, сильно стерла руки.

Надо сказать, час назад, когда я «лихо» спрыгнула с борта самосвала, едва не подвернув ногу, возле меня приземлилось непонятное существо в шароварах и грязной трикотажной кофте, коротко стриженные светлые волосы падали на глаза. Существо взмахнуло головой, открылись худые щеки, чистый лоб — очень мило, но какого оно пола?..

— Людка, — крикнул Володя Можаров, — возьми расческу, стиляга!

— Стиляга! — кричат ей проезжающие мимо шофера.

— Возьми расческу, Маша! — говорит Николай, шофер самосвала, который возит нас на работу и с работы.

— Худая ты очень, девка, — жалеет Людку наш строймастер Талгат Ишмухаметов. — Жри, что ли, больше…

А Людке хоть бы что. Два месяца назад она остригла толстенные до подколенок косы. Хорошо теперь голове: легко, свободно, взросло. Мне смешно и мило вечерами смотреть, как Людка, собираясь на танцы, серьезно, точно в книгу, глядит в маленькое зеркальце, пристроенное на столе возле закопченного чайника, и расчесывает свои спутанные патлы. Дергает головой назад от гребенки, будто та живая, а после быстренько и с той же серьезностью ерошит пальцами волосы, чтобы стояли дыбом надо лбом.

— Машину водить нас в школе учили… Раз еду по главной улице с инструктором, милиционер свистит, а я не остановлю никак. Он кричит: «Останови, дурочка!»… — Это Людка отвечает на мой вопрос, чем она занималась до того, как приехала сюда. — Пенсионеры мама и отец. Я самая младшая, остальные взрослые совсем. Все братья, одна я только… Мама дочку хотела. Я химию очень люблю… Зачем приехала? Посмотреть. Год поработаю, уеду, в институт поступлю… — Людка улыбается мне и опускает голову, читает, поддерживая упавшие лохмы тонкими пальцами…

Но это все увиделось и узналось после, а пока я с уважением отнеслась к совету бывалого строителя и рукавицы надела. Потом снова сняла: неловко, не чувствуешь лопату.

Солнце опаляет, сушит, выгоняет едкий, как соляная кислота, пот. Цементная пыльца липнет, стягивает кожу. Болит спина и поясница. Без конца бегаю пить к ручью, который течет по лотку на насыпь. Смешно: вода бежит вверх! Но вся штука в том, что точка, куда вставлен деревянный лоток на горе, выше насыпи. Оптический обман.

Скрипят шарниры, вращается барабан, шуршит, переваливаясь, бетон. Ручка лопаты обжигает ладонь, особенно под указательным и сгибом большого пальца. Кожа там сдвинулась, потекла лимфа. Надо было все-таки работать в рукавицах: «бывалый строитель» прав.

Наконец обеденный перерыв. Умывшись из лотка, укрываемся в коротенькой тени от навеса, под которым хранятся мешки с цементом. Здесь обдувает ветерком — блаженство!.. Есть не хочется: устала с непривычки.

— Ничего, — говорит Женя. — Мы когда приехали, тоже недели две поясницу разогнуть не могли. А теперь в котлопункте по две порции уплетаем!.. Смотрите, какие у меня мозоли! — она кокетливо протягивает узкие ладони с желтыми подушечками на сгибах пальцев. — Я ем даже черный хлеб, а дома у мамы и беленький пошвыривала! Сплю хорошо…

К Жене пришел «ее парень» Михаил. Длинный, с темными бачками и носом уточкой, но, в общем, симпатичный. Он работает на пилораме подкатчиком, а вечером у костра играет на баяне, — девчата поют.

Здесь, в таких поселочках, ничего нельзя скрыть, все осведомлены, что Михаил и Женя уже «живут», хотя не расписаны и свадьбы не было.

Интересная эта Женька! Она все делает, глядя на себя как бы со стороны. И работает, и песни поет, и любит. Страшно довольна, что теперь в бригаде есть «представитель прессы», который должен ее оценить по заслугам. Она играет тяжелой совковой лопатой, швыряя гравий, покрикивает, солоно пошучивает, поет — и этот «плюс», этот наигрыш держит ее весь день.

Еще она вчера успела выложить мне все, даже самое интимное. Мама с детства прочила ее в «хозяйки». Учила стирать белье, хорошо гладить, готовить, сервировать стол. Например, хлеб Женька режет не как все мы, простые смертные, а сначала разрезает буханку вдоль, а потом уже — ровными, красивыми кусками. Но ей двадцать три года, и надо бы замуж. Михаил давно ухаживал за ней, однако никаких серьезных намерений не выказывал. Услышав обращение, Женя вдруг загорелась, первая пришла в райком. Нравилась шумиха, поднятая вокруг, нравилось, что Михаил тоже собрался ехать вместе, уже на правах жениха. Проводили их пышно, отец Жени сказал: «Не посрами нашу семью! С позором не возвращайся, не примем!» Удивительно показательный отец!.. А может, Женька все это придумала?..

Народ в бригаде очень разношерстный: Людка только кончила школу, Женя уже года три работала продавщицей, Тоня-маленькая, тоже местная, работала на золотых приисках, а Маша Фиалкова — бывшая учительница. Маша очень слабенькая, работа на бетоне для нее тяжеловата. Впрочем, ей уже предлагали в роно с осени пойти учительницей в школу взрослых.

— Коллектив у нас был очень хороший, — рассказывает мне Маша, а я записываю, — директор отругает кого-нибудь, а после собрания все танцуем вместе. Лежала ночью на диване — обращение. И чего-то в голову мне вошло: поеду и поеду. Тут мое место любой займет, а там… Директора прошу: отпустите… Куда бы еще, говорит, не отпустил, а туда — ничего не скажешь… В вагоне женщина говорит: «Ой, девчонки, да куда вы едете, да там, кроме вербованных и заключенных, никого нет, тайга, холод, поселков нет!»… Настроение упало, лежу на полке, мысли такие все невеселые… В Ачинске пересадку делали, обедали. За столом какой-то мужчина спросил, куда едем, тоже махнул рукой. Совсем упало настроение. До Оросительной доехали — степи, тоска, никто встречать не пришел… Двадцатого июня приехали в Аскиз. И тут нас встретили хорошо, цветы таежные всем поднесли. Жарки и марьин корень, например, я впервые увидела. Оркестр, митинг был, Женя выступала от новоприбывших. Столовую нам предоставили, обед хороший. Самое главное — увидели, что и тут люди живут… На Ала-Тау приехали, поставили нас сначала ямы под фундамент рыть, а потом перевели на бетонные работы. Тяжело было очень, мозоли натерла, кровяные. Теперь огрубели руки, ничего…

Вечером новоселы разводят костер и поют песни, едва не до свету. Я сижу с ними, тоже гляжу на красное высокое пламя, слушаю. Не пою, потому что не умею. Утром не могу разлепить глаза, поднять голову: все тело сведено, ломит. Невозможно даже взять расческу: мозоли склеились, пальцы будто скованы судорогой. Встаю — и не расчесавшись, только покрыв голову платком, лезу в кузов со всеми. Значит, вот как вам приходилось тут на первых порах?.. Попробуй напиши, как болят кровяные мозоли, если у самой их никогда не было! Впрочем, были, но давно — заросли, и я забыла: в юности память забывчива, тело заплывчиво. Эти не забуду.

Ужинаем в котлопункте. Котлопункт — это не столовая и не ресторан, но тем не менее место, где кормят. На земляном полу — дощатые столы на козлах; повариха накладывает полуторалитровые миски доверху: здесь не оставляют. Компота берут по поллитровой банке, а то и по две на брата.

У окошечка очередь, шум, жара. Женя крикнула мне:

— Я на всех беру, занимай стол!

Рядом с раздачей сидели какие-то парни. Один из них — долговязый, в сапогах и серой рубахе без воротничка — спросил:

— Скажите, сколько времени?

— Без четверти пять.

— Что это — «без четверти»?.. Вы нам объясните, мы не понимаем по-городскому.

— Дядя Вася, не придирайся! — сказал другой.

«Дядя Вася»? Ему года двадцать четыре — доброе, хитрющее, светлое какое-то лицо.

— Без пятнадцати.

— Понятно. Спасибо, еле выпросил…

Когда мы ели, дядя Вася громко нес какую-то чушь, видно, чтобы привлечь мое внимание. У него получается забавно, невольно все смеются.

Поднялись уходить, он сказал мне:

— Вы бы вот к нам на пилораму зашли. Муха говорит: «Пилорама — сердце стройки». Изучать жизнь надо, товарищ корреспондент, а то напишете: комсомольцы, патриоты, покорять…

— Не напишу, — обещаю я.

…— Корчевка пней бульдозеристом вручную, снять бульдозер с пня и отнести на расстояние десять метров… Оплатить повременку по пятому разряду за открывание дверей на пикете.

— Тухта, не оплачивать!

Хохот.

— Разгонка ветра и планировка дыма, подтяжка солнца… Главный инженер Сагайдак заказал для кого-то гроб. Мастер выписал столяру наряд: «Сделать гроб для главного инженера с заготовкой и отстрожкой материала…»

Снова хохот.

— Ишмухаметов, — говорит Муха, — а это что за тухта? Твои девчата на сорок, а не на шестьдесят метров битум таскали, я точно помню!

— Мало на сорок.

— Прокурор добавит.

— Да не работали вы там кувалдами и клиньями, черт побери! Ломами работали, а кувалдами и клиньями нет! Вторая группа грунта…

Конец месяца, закрытие нарядов. Я сижу на подоконнике в конторе, слушаю разговоры, шутки и объяснения, обращенные ко мне. У меня зажили, заросли толстой желтой кожей мозоли, я загорела до цвета сосновой коры, я даже растолстела, потому что ем страшно, никогда у меня не было такого аппетита.

Все здесь знают меня в лицо, и я всех знаю, все здороваются со мной, заговаривают, объясняют свои нужды. Местная достопримечательность дядя Миша Белозеров, у которого двенадцать собак (он собирает всех приблудных задохлых щенков), который еще известен и тем, что чифирит, зовет меня уже по имени и «моя симпатия», просит написать о нем в газету. «Так и напиши: дядя Миша Белозеров. Двенадцать собак. Семеро накладывают, а я один таскаю. Алебастр мешками…»

Побывала я и на пилораме. Вернее, хожу туда довольно регулярно, «собираю материал».

Когда я пришла первый раз, пилорама молчала, около нее возился, отвинчивая гаечным ключом болты, какой-то парень, остальные сидели на штабеле бруса, покуривали, разговаривали. Естественно, когда я подошла, шутки посыпались так густо, что я еле успевала вникать в их смысл.

— Познакомьтесь, — предложил дядя Вася, указывая на парня, сидящего рядом с ним. — Это наш Витя, он непьющий. Мы пьющие, а он нет.

— У нас в палатке трое непьющих, — поддержал его «Женькин» Михаил. — Стол, столб и Витя.

— На свои не пьет, — продолжал дядя Вася, — да когда не подносят. Витя с нами лето проживет, а осенью уедет. Он фотоаппарат привез и машинку. Хотите сняться? Три рубля карточка. Подстричься? Тоже три рубля. Он осенью чемодан денег увезет жене.

Витя невозмутимо посмеивался, видно, ему плевать было на то, что там о нем говорят. Я уже слышала о приехавшем подзаработать Вите, даже видела почти у всех глянцевые групповые и одиночные фотокарточки, изготовляемые им, лесенкой подстриженные затылки. Действительно чемодан денег увезет…

— А почему не работает? — кивнула я на пилораму.

— Так ведь дела какие? — опять берет инициативу дядя Вася. — Петр Первый выменял у англичан две пилорамы за две пачки русской махры. Одна в Ленинграде в музее стоит, другая — вот. Мы на ней рекорды давать опасаемся: расшумятся корреспонденты, да еще если сфотографируют в газету, в музее узнают и заберут. А мы на чем вкалывать будем?

— Здорово у тебя выходит! — завидую я. — Сам сочиняешь или помогает кто?

— Коллективно, — скромничает дядя Вася и вздыхает: — Да, сломалась вот наша телега…

— Вы без этой телеги голодом насидитесь! — сердито обрезает его ремонтирующий пилораму парень. — Хватит звонить, спустись лучше вниз, поддержи там.

Я подошла. Пилорама была старая, разболтанная. Вместо стандартных вкладышей под шейку подшипника были положены обрезки консервной банки. Парень с помощью дяди Васи начал перетягивать пилы.

— Ремонтируете? — вежливо спросила я.

— Не ремонтировать — со скуки помрешь.

— Вот вы про нашего Толика напишите, — посоветовал дядя Вася, — про то, как Рябой его по шее горбылем огрел.

— Кто это, Рябой?

— Рамщик… До Тольки здесь работал.

— За что?

— Чтобы хлеб не отбивал.

Оказывается, здесь произошел «конфликт нового со старым»…

Когда они прибыли сюда, Муха направил на пилораму подкатчиками Толика, дядю Васю, Витю, приехавшего подзаработать, и «Женькиного» Михаила. Они просились на основные работы: ведь ехали железную дорогу строить, — но Муха, с присущей ему любовью к афоризмам, сказал, что пилорама — сердце стройки. Да и на самом деле: стоит пилорама — стоят работы на домах, нет бруса, нет опалубки для искусственных сооружений. Ребята согласились.

— Нас Талгат Ишмухаметов по технике безопасности так инструктировал, — говорит мне дядя Вася, — куда не надо — не лезьте, где крутится — руки не суйте!..

Сначала было трудно: попадет лесина комлем в яму — два часа мучаются, пока вытащат. Руки, ноги, плечи — все болело: физически раньше работать мало приходилось. Толя слесарь шестого разряда, Вася тоже слесарь, Виктор на станке работал, Михаил в ремонтной бригаде в МТС. Потом приноровились, легче стало.

Пилорама разбитая вся: челнок болтается на направляющих, брак идет. Работала пилорама всего полтора года, но успели ее разбить донельзя. «Некого поставить — так Рябого!» — объяснили мне ребята. Был Рябой раньше плотником, в механизмах смыслил мало. Разобрать пилораму не мог, ремонтировать не пытался. Подладил, дрыгает — и ладно. Однако получал полторы — две тысячи в месяц, только высокие заработки держали тут людей. Однажды Рябой пришел пьяный, работать не хотел, сказал, что пилорама сломалась, заклинил бревно в пилах, разругался с начальством. Муха говорит ему, что надо работать, а он орет: мол, как работать, если ползуны стерлись, болтаются, пальцев нет, рама болтается. Муха говорит, пить не надо, надо работать, я тебя увольняю. Рябой ушел, а рама стоит, и плотники на домах стоят без бруса. Да и бригаде простой не интересен: заработать надо. Говорят: «Давай, Толик!» Его сначала вроде бы оторопь взяла: ответственность все же. Потом решился: такие ли механизмы видел! Пустил. Заклиненное бревно прошло без задоринки, а после Рябой пришел «помог» — тележку, которая держит задний конец бревна, сдвинул, следующее бревно пошло накося, ну а дальше, поскольку тем бревном пилы развернуло, брус стал получаться кривой. Толик остановил раму и тут-то почувствовал себя хозяином. Сменил ползуны, смазал ее всю, подложил под разболтавшуюся шейку подшипника вкладыши — вырезал из обыкновенной консервной банки. Перетянул пилы, выверил их по уровню. Сам съездил на Бискамжу, выточил пальцы и втулку к планке подающего механизма — возился со своим агрегатом самозабвенно.

— Так пилу отрегулировал, она работает — ее и не слышно! — говорит мне Толик. И повторяет: — Если не ремонтировать, со скуки помрешь!

Когда Рябой понял, что без него теперь свободно обойдутся и угроза увольнения стала реальностью (раньше рабочих не хватало, поэтому рады были любому), пришел на пилораму пьяный, орал, ругался, стукнул Толика по шее горбылем:

— А, вы тут, комсомольцы, приехали, патриоты, хлеб у нас отбивать!

Дядя Вася и Михаил вытолкали его из лесоцеха. Толя-то, пожалуй, самый слабосильный из них.

Росту он вровень со своей пилорамой — метр шестьдесят. Стоит, опершись локтем о станину, повертывает рукой маховик с противовесом. Нога закинута за ногу, кирзовые сапоги щеголевато завернуты, торчат ушки; спецовочные брюки, пропорошенные древесной пыльцой, заправлены с напуском. Темно-русые с блеском волосы собраны под замурзанную кепчонку, надетую козырьком назад. Серые глаза, широкие брови, рот плотно сжат, на худых щеках напряглись мускулы — он весь слух, весь внимание: нет ли посторонних шумов, не застучит ли какая-нибудь деталь?..

Когда он возится с рамой: забивает клинья между креплениями пил или подлаживает что-то, — он весь уходит в дело, и совсем незаметно, что невысок и не так уж широк в плечах, что не обладает великой силой. Но если рама работает хорошо, и он принимается помогать подкатчикам, тогда видишь, что слишком высоко закидываются руки, держащие топор, неловко гнется неширокая спина. Руки у него хорошие: большие, темные, в мазках солидола, пальцы прямые, без утолщений, чуткие. Ногти тоже аккуратной формы, хоть и обломаны и всегда с постоянной черной каймой.

Ну, а Василий топор держит привычно, коротко, скупы, точны взмахи. Шутя забрасывают они с Михаилом на штабель брус длиной в шесть с половиной метров.

— Слазь, — кричит Толик Виктору, забравшемуся на станину пилорамы, — на хлебе не сидят!

— Вот так, тетя Майя! — подтверждает Василий, и они снова принимаются за работу.

Что я знаю об этих ребятах?

Толик подделал себе в метрике возраст на два года старше, бежал на фронт в сорок третьем году, взяли его в дивизион артиллеристов, но мать заявила — вернули. Кончил ремесленное, работал на Балахнинском бумажном комбинате слесарем. Машины там сложные, интересные: прессы, компрессоры, бумажные машины. Но не сиделось на месте, поехал на Сахалин, пять лет проработал сначала слесарем, потом механиком. Ремонтировали портовые краны, лебедки, прочую механизацию.

Однажды, когда ездили спасать севший на движущийся подводный камень японский корабль, Толик сорвался в воду. Пролежал в госпитале два месяца и поехал в отпуск домой. Тут женился. Прожили неделю, а жену с ним мать не отпускает. Уехал, жена пишет: скучаю, приезжай. Стал проситься у начальника, а тот говорит: квартиру дадим, все что угодно, пусть жена сюда приезжает. Загрустил, запил, неделю не выходил на работу. Начальник говорит, ну уж раз ты задумал, видно, тебя не переубедишь: уезжай. Вернулся домой, стали жить у жены, мать ее все время их ссорила. Прожил чуть больше года, услышал обращение, приехал сюда.

У Васи биография посложней. Отца убили в сорок третьем, мать всю ребятню прокормить была не в силах, пошел работать старший брат, а вскоре и Вася. Получил специальность автослесаря. Старший брат подбил его что-то украсть из гаража, и Васю осудили на пятнадцать лет. «А мне и двух месяцев бы хватило, чтобы понял!» Когда везли его, думалось, что жизнь кончена, шутка ли: пятнадцать лет!.. Четыре года проработал, а там амнистия. Да еще зачеты ему делали за то, что слесарь шестого разряда.

Поехал домой. В купе с ним были еще три женщины, а он одичал за эти годы, не знает, как и разговаривать. Спрашивают: «Откуда вы?» Ответил: мол, из такого-то города, еду домой… «Что там делали?» — «Работал». И все. Они с ним заговаривают, а он молчит. Спать ложился — фуражку под одеялом снимал, стеснялся: голова-то бритая!.. Потом не выдержал, рассказал, что отбывал срок, домой едет… Сошел на своей станции, видит — мать с соседками в церковь идет. Согнулась вся, состарилась. «Из-за меня, идиота!» — подумал он раскаянно, заплакал: сердце у Васи доброе, характера только нет. Мать увидела его: «Васенька?» И села… Пока его не было, старший брат женился на девчонке, с которой Василий встречался, матери не помогал. Зашел Василий вечером в чайную — и брат там. Взяли вина, разговаривают. «Брат деньги достает рассчитываться, а я уже заплатил: «Побереги свои». Мать пришла, взяли и ей красненького, конфет шоколадных — я опять расплатился. Брат сидит, глаза кровью налились…» Уехал он сюда, потому что видеть брата не хотел.

Вот такие ребята работают на Ала-Тау. Вечерами костер жгут, песни поют, на воскресенье в тайгу уходят. И я с ними. Утром встанешь: желтое медленное солнце, горький аромат смолы и дерева, стеклянный звон Бискамжи. И тишина. Потом зажикает мотор самосвала, загремит ключ, заработает движок, застучат пилы в лесоцехе, затарахтит бульдозер…

Как-то прихожу я на пилораму, ребята сидят мрачные.

— Да вот, — отвечает Василий, — прочел я нынче в газете, опять Эйзенхауэр свои там какие-то штуки устраивает…

— Ну ладно, а если всерьез?

Толик отводит глаза, покашливает, потом начинает рассказывать, что сегодня утром он пошел умываться на Бискамжу, вылез на берег, видит — идет по дороге человек с ружьем. И сказал ему этот человек, что лучше, мол, уезжайте отсюда подобру-поздорову. Не уедете, зимней одежки не заводите: до зимы никто не доживет. Поплывете, мол, по Бискамже ногами вперед до самого Сталинска.

— Ну, а как он выглядит, этот «человек с ружьем»?

— А я не разглядел.

— Испугался?

Толик с вызовом:

— Испугался!

— Ну и что же делать надумали?

— Уезжать отсюда надо, — это Виктор-фотогразф скаал. — Начальнику отдела кадров соберем с получки по полсотни, он паспорта отдаст. А то Васю вон приходили «золотари» ночью искать, как бы нам всем тут концы не сделали…

Я знала, что кое-кто из ребят, в том числе Толик с Васей и Виктор, ходят по субботам в Бискамжу: выпить, поухаживать за тамошними девушками. Раза два у них случились серьезные драки с «золотарями» — рабочими ближних золотых приисков. Дядю Васю ребята просто волоком притащили, дней десять ходил перебинтованный. Есть у Василия такое невеселое качество: стоит немного выпить — и уже глаза белые, себя не помнит, лезет в драку. Действительно, один раз золотари пришли ночью к ребятам в палатку: «Мы его отучим с топориком бегать, концы сделаем!» Ладно, Михаил проснулся, ребят разбудил. Все это я знала, но как-то не хотелось думать об этом: такая хорошая погода, веселые девчата рядом в палатке, и вообще раз в жизни хочется написать что-то лучезарное…

Ребята натянуто молчали — видно, хотели обсудить дела между собой. Пошла я на Бискамжу, послушала, как она грохочет, ворочает камни, но успокоения это мне не принесло. Никакой человек с ружьем мне не встретился. Села на старом пне неподалеку от котлопункта, стала думать. Может, Денисову телеграмму дать?

Смерклось. Тарахтел километра за полтора отсюда трактор, пели где-то возвращающиеся с работы девчата. Голоса далекие, негромкие, расплываются и повисают отдельными стеклянными звучками в отсыревшем воздухе. Тайга почернела, слиплась в сплошное, мохнатое. Небо над ней еще вечерне-голубое, тянутся розовые полосы, серые туманные пряди — там закат. Света с каждой минутой становится меньше, а если оглянуться назад — там небо уже грязно-серое, тяжелое, мрачное.

У котлопункта горит неяркая лампочка, глухая стена соседнего дома освещена желто и спокойно, — что-то напоминает мне это желтое пятно во тьме, не помню что… Проехала машина, луч света от фар сначала лизнул дорогу, потом уперся в стену дома. В сверкающем, клубящемся облаке пыли возникла девчонка — высокая, платье облепило фигуру, а голые до плеч руки и лицо ослепительно светятся…

Кто такая — Людка, что ли? Впрочем, у той, по-моему, и платья-то здесь нет, на танцы в брюках ходит, хоть и дразнят ее по-прежнему ребята стилягой. Почему это семнадцатилетней девчонке Людке здесь не трудно, а здоровенному двадцатитрехлетнему дяде Васе трудно?..

И вообще я иногда становлюсь тупой и наивной и не могу понять: почему люди не могут жить просто и покойно? Ну хотя бы так, как мне сказал недавно плотник Юозас Юкнавичус из бригады Рентелиса: «Я живу так, как я хочу. Но моя жизнь идет между жизнями других людей, не задевая их. Мне так жить нравится». Моя жизнь тоже идет между жизнями других людей, не задевая их: мне не много надо. Почему другим надо так много: драться, подсиживать, выживать друг друга, пытаясь выхватить кусок пожирней, воевать?.. Нет, вообще-то я понимаю сама все, что можно сказать на этот счет, но иногда я становлюсь тупой и наивной и искренне недоумеваю…

Подошел Василий, сел рядом на корточки.

— Что посоветуешь, тетя Майя? Как скажешь, так и сделаю, так судьба моя и пойдет… Как-то у нас на станции я с девушкой-диспетчером точил лясы пьяненький. Идет состав, я прыгнуть хотел. Она говорит: «Не прыгай, я мотовоз остановлю, следом идет». Как послушал? Мать иной раз на шее висела: «Васенька, не прыгай!» И то бросался. А ее вот послушал. Может, там и смерть бы меня нашла: сильно пьян был… И тебя послушаю, скажи, что мне делать?..

— Что сказать?

— Уехать мне или оставаться?.. Боюсь, покалечу я тут кого-нибудь пьяный. А у меня судимость, значит, все — концы мне!.. А я домой не поеду, в город. Женюсь. Есть у меня там девочка. Когда напьюсь пьяный, она уведет меня, спать уложит. После попросит: «Не пей, Васенька…» Не пью долго, держусь, совестно вроде, когда по-хорошему-то просят… Ребятишек я еще больно люблю. Напечем с ней штук пяток, пусть растут, обработаю…

Если быть вполне честной, то мне тогда очень хотелось сказать ему: «Не уезжай, останься!» Осиротеет поселок без его долговязой длиннорукой фигуры, широколобого улыбчивого лица, без его шуток-прибауток, без его постоянного: «Дядя Вася — что? Дядя Вася уйдет… Спасибо, еле выпросил…» У меня аж сердце сжалось, так не хотелось мне, чтобы он уехал.

— Уезжай, — сказала я. — Уезжай…

— Спасибо, — Василий положил мне руку на ладонь.

Как будто мои слова имели для него значение! Или, быть может, где-то в душе он колебался, угрызался, а я сняла с него тяжесть? Так бывает.

Встал и пошел дядя Вася. Завтра он получит получку и уедет, еще раз я увижу его там, на трассе: спрыгнет на ходу с попутной машины, чтобы попрощаться с нами…

Неподалеку от нашей палатки столкнулся Василий с кем-то, сказал весело:

— Куркуль? Что один гуляешь? Я? Я — что, я — ничего, другие — вон что, и то ничего!..

Видно, с Володей Можаровым. Теперь я знаю, почему Володю ребята дразнят куркулем: не пьет с ними, а они думают, что деньги жалеет. Я теперь все про всех знаю, и про Володю тоже, хотя он, конечно, не такой заметный, как Василий, Толик или даже Миша. Незаметный, но крепенький. И жизнь у него сложная была, хотя и всего-то Володе сейчас восемнадцать лет…

Отец их бросил, мать работала тут неподалеку, на Балыксу, в шахте. Подорвала совсем здоровье, уехали во Фрунзе. Жили бедно, мать все болела, сестренку еще кое-как одевали, а Володька босиком ходил зимой и летом, рваный, ноги красные. Стеснялся, школу пропускал. Подружился с одним парнишкой, у того мать спекулировала тюлем и разными дефицитными вещами. Володина мать тоже начала заниматься спекуляцией. Оделись, зажили хорошо. Однажды его вызывают из класса: у вас обыск. Мать арестовали, потом осудили на десять лет. Остался вдвоем с сестренкой, барахлишко кое-какое распродал за полцены, а потом уже ни продавать, ни есть нечего. И с тем дружком начал он воровать. Финки себе раздобыли, фиксы вставили — все, как у заправских бандитов. По домам лазали, по карманам — ничем не брезговали. В горы уходили, горцев пугали. Однажды их поймали, посадили в подвал до милиции, а они выломали доски и убежали. То он в школе не показывался, а тут прибежал, там как раз в колхоз на уборку отправляли. Уехал, за месяц следы его потерялись. Когда вернулся, вызвали в милицию: прямых улик, мол, нет, но лучше уезжай. Написала сестренка тетке (сестре отца, тоже где-то в этих краях живет), та выслала им денег на дорогу. Приехали, вел он себя как блатной: походка, взгляд, ножик всегда с собой носил. В школу ходил, когда захочется, вел себя вызывающе, хотя географию и историю любил очень, читал все, что под руку на эту тему попадалось. Однажды учитель его во время ответа поправлять стал, он с ним схватился спорить — руку в карман сует (а там одна расческа). Учитель побледнел, отступил, говорит, я на тебя в милицию заявлю! Володя прибежал домой, сестренке сказал: «Ты, Светка, держись тут, а я уезжаю, пока не забрали!» Поехал на Балыксу. От Усть-Бюря ехали на открытой машине сто километров: метель, мороз, а на нем брючки простые да телогрейка. Ему говорят: лицо, мол, три, побелело все, или с машины спрыгни, иди пешком. Да как спрыгнешь — весь закоченел. Приехали на перевалочный пункт, лицо черное все, тело тоже обморожено, кожа после лоскутьями слезала. Дальше пошел пешком и все думал. Ножик в снег бросил, решил с блатной жизнью кончать. Дошел до Балыксу, устроился на золотые прииски в разведку. Ходили, рыли шурфы в песке. Выроют, укрепят досками, по слоям берут пробы и записывают.

Хотелось ему одному быть, уходил в лес, бродил, как дикий, никого не боялся. Охотился, рыбу удил. И все думал. Сначала отца хотел убить, но мать было жалко и сестренку. «Нет, я должен человеком стать, чтобы помогать им, чтобы мать жила, горя ни грамма не знала!..»

Приехал сюда на дорогу, на бетон пошел работать. Работал как вол, курить и пить бросил, перешел на конфеты. Звеньевым сделали его, после бригадиром. Матери деньги посылает, сестренке на платье купил, выслал. У здешнего прораба Резунова книги берет, занимается: «Если вечернюю школу в Бискамже не откроют, в Аскиз уеду. Надо мне учиться…» Он черноглазый, щекастый, курносый, невысокий. Козырек кепчонки всегда задран вызывающе, губы упрямо сжаты.

Вроде бы у Толика, у Васи и у Володи много схожего в биографиях: тоже и поскитались, и законы нарушали. Но в Володе, несмотря на такую серьезную неровную биографию, есть какая-то надежность, а в Толе и Васе этого нет. Если бы решил быть бандитом — был бы, я знаю, но коли надумал учиться — человеком станет. Может, не такого уж крупного масштаба, в смысле занимаемых постов, зато настоящим.

Все дело в том, что он  е с т е с т в е н н ы й  ч е л о в е к. Не пытается притворяться лучше или хуже, сильнее или слабее, не заискивает перед людьми, не тратит на это силы. Ну, а, допустим, Толик не уверен в себе, не найдет никак точку устойчивости: хочется ему выскочить из своей обычной кожицы, покочевряжиться немного, поприкидываться сильнее. Потому на фронт убегал, а после испугался и рад был, когда домой по жалобе матери отправили. Если бы всерьез хотел — убежал бы. И на Сахалин за чужим, более сильным характером поехал, и с женой не ужился, потому что повелевать хотелось — а повелевать не может. Да и сюда укатил мастеру назло: тот сказал, мол, куда, зачем тебе ехать?.. А ехать, наверное, действительно не следовало: только смута от них, неуверенных, в этих серьезных местах. И главное, искомое-то рядом: будь самим собой! Любишь с техникой возиться, есть у тебя две действительно золотые руки и голова к этому делу приспособленная — ну и знай, что это твоя доля, занимайся этим, ж и в и  н о р м а л ь н о. Не поднимай шума на земле, что стоишь — получишь.

Мне думается, самое главное, самое трудное в жизни — найти себя, быть естественным. И жить своей жизнью, а не выдуманной чужой. Хотя вроде бы, со стороны глядя, иногда кажется, что иной добивается больших жизненных благ, более высоких постов, когда дотягивается до выдуманного своего размера. Но чувствует он себя не на своем месте, оттого нет в его душе ни покоя, ни счастья.

Вот почему я так люблю смотреть на Людку: она предельно естественна. Ведь и биографии-то пока нет за плечами, когда бы и напридумывать себя такой или эдакой, как большинство девчонок в ее возрасте, — нет. Ходит по земле такое стриженое чудашное существо, не поймешь — не то парень, не то девчонка, нимало не смущаясь своим прозвищем «Стиляга» (да у тех, кто ее знает, это, скорее, любовная кличка), хочет — идет на танцы, хочет — лежит в палатке, в полном одиночестве, читает или думает о чем-то своем. И хранит ее судьба среди грубого люда от пошлых приставаний: редко какая девчонка продерется сквозь толпу парней перед бискамжинским клубом, чтобы ее не лапнули, не сказали что-нибудь сальное. А Людка стряхнет волосы с лица, поднимет свою широкую, не по росту длиннопалую руку, произнесет мальчишеским альтом: «Ну-ка, дяденька, дайте пройти!» И расступаются…

Вот такие дела.

Один мой знакомый писатель приехал тогда с сибирской стройки в панике: «Там калечатся судьбы детей!..» Но каждому поколению выпадает свое испытание на стойкость и жизнеспособность.

Нашим отцам — революция, гражданская война, старшим из нас — фронт Отечественной, нам — тыл. С четырнадцати-пятнадцати лет работали в оборонных цехах по две, а то по три смены, продавали водку и последнее тряпье на рынке для того, чтобы купить хлеба, ездили менять барахло на картошку в разные края, ночевали на станциях под лавками — ничего, остались живы, сохранили человеческое сердце и не приобрели цинизма.

Ну, а этому поколению выпала целина и сибирские стройки. Тоже не простое испытание, но вполне переносимое. Пусть и они проверяют себя на жизнеспособность.


Ну вот и все пока про железные дороги и про людей, которые их строят.

В пятьдесят девятом году была наконец окончена дорога Сталинск — Абакан, в шестьдесят третьем Тайшет — Лена, в шестьдесят шестом Абакан — Тайшет. Десять лет я была верна этой теме «Строители железных дорог», я не жалею об этих десяти годах, иногда мне вообще кажется, что это были самые лучшие, самые счастливые годы в моей жизни, наверное, потому, что я была тогда еще молодой, полной надежд, и пилось тогда от реки жизни нерасчетливыми, полными глотками.

БАЙКАЛ, ГОД 1963