К суду истории. О Сталине и сталинизме — страница 104 из 200

– Козлова. Это женщина, притом подлая женщина.

– Да, Козлова. Или вот свидетель Дьяченко…

– Дьяконов…

– Да. Вот они утверждают…

Что именно они утверждают, председатель суда узнать не удосужился. Прерывая сам себя, он снова обращается ко мне:

– К суду у вас вопросов нет?

– Есть. Мне предъявлен пункт 8-й 58-й статьи. Это обвинение в терроре. Я прошу назвать мне фамилию того политического деятеля, на которого я, по вашему мнению, покушалась.

Судьи некоторое время молчат, удивленные нелепой постановкой вопроса. Они укоризненно глядят на любопытную женщину, задерживающую их “работу”. Затем тот, что убелен сединами, мямлит:

– Вы ведь знаете, что в Ленинграде был убит товарищ Киров?

– Да, но ведь его убила не я, а некто Николаев. Кроме того, я никогда не жила в Ленинграде. Это, кажется, называется “алиби”?

– Вы что, юрист? – уже раздраженно бросает седой.

– Нет, педагог.

– Что же вы казуистикой-то занимаетесь. Не жили в Ленинграде!.. Убили ваши единомышленники. Значит, и вы несете за это моральную и уголовную ответственность.

– Суд удаляется на совещание, – бурчит под нос председатель. И все участники “действа” встают, лениво разминая затекшие от сидения члены.

Я снова смотрю на круглые часы. Нет, покурить они не успели. Не прошло и двух минут, как весь синклит снова на своих местах. И у председателя в руках большой лист бумаги. Отличная плотная бумага, убористо исписанная на машинке. Длинный текст. Чтобы его перепечатать, надо минимум минут двадцать. Это приговор. Это государственный документ о моих преступлениях и следующем за ними наказании. Он начинается торжественными словами: “Именем Союза Советских Социалистических Республик…” Потом идет что-то длинное и невразумительное. А-а-а, это та самая “присказка”, что была и в обвинительном заключении. Те же “имея целью реставрацию капитализма…” и “подпольная террористическая…” Только вместо “обвиняется” теперь везде: “считать установленным”.

…На меня надвигается какая-то темнота. Голос чтеца сквозь эту тьму просачивается ко мне, как далекий мутный поток. Сейчас меня захлестнет им. Среди этого бреда вдруг отчетливо различаю совершенно реальный поступок конвоиров, стоящих у меня по сторонам. Они сближают руки у меня за спиной. Это чтобы я не стукнулась об пол, когда буду падать. А разве я обязательно должна упасть? Ну да, у них, наверное, опыт. Наверно, многие женщины падают в обморок, когда им прочитывают высшую меру.

Темнота снова надвигается. Сейчас захлестнет совсем. И вдруг…

Что это? Что он сказал? Точно ослепительный зигзаг молнии прорезает сознание. Он сказал… Я не ослышалась?

…К десяти годам тюремного заключения со строгой изоляцией и с поражением в правах на пять лет…

Все вокруг становится светлым и теплым. Десять лет! Это значит – жить!» [411]

А. Горбатов и Е. Гинзбург были приговорены к 15 и 10 годам заключения. Но для многих заключенных день суда становился последним днем, так как по закону от 1 декабря 1934 г. приговор следовало приводить в исполнение немедленно. Только часть приговоренных к высшей мере по каким-то причинам несколько дней, а то и месяцев держали в камере смертников. Большинство казнили сразу после суда. Убивали по-разному: стреляли в затылок на лестнице или в тюремном коридоре, расстреливали в подвале группами. В подвале на Лубянке и в Лефортове, как мне рассказывали, во время расстрелов запускали тракторный двигатель, чтобы на улице не было слышно выстрелов. Из других московских тюрем возили расстреливать узников на окраину города. Е. П. Фролов записал рассказ одного из тех, кто не раз конвоировал приговоренных к расстрелу. Их отвозили на пустырь, примыкающий к одному из московских кладбищ. Там, у кладбищенской стены, и расстреливали. Занимались этим делом двое людей, жившие в землянке. Когда конвоир привозил осужденных, из землянки выходил человек с испитым лицом, принимал документы и заключенных, которых тут же расстреливал. В землянке, куда конвоир однажды зашел, на столе стояли две бутылки – одна с водой, другая – с водкой.

Расстреливали не только мужчин, но и женщин; не только молодых, но и глубоких стариков; не только здоровых, но и больных. По свидетельству старого большевика А. П. Спундэ, известного латышского коммуниста Ю. П. Гавена доставили к месту расстрела на носилках. Гавен вступил в РСДРП еще в 1902 г., активно участвовал в революции 1905 г., провел многие годы на каторге, где был искалечен и тяжело заболел туберкулезом. Он занимал пост председателя ЦИК Крымской АССР, а затем работал на дипломатической службе. По свидетельству дочери Героя Советского Союза генерал-лейтенанта и начальника ВВС Красной Армии Я. В. Смушкевича, ее отца, тяжело пострадавшего при аварии самолета, также несли на расстрел на носилках.

Тех, кто не был приговорен к расстрелу, после осуждения ждали долгие годы тюрем, а затем лагерей. Исторического описания этих тюрем, лагерей и ссылок, подобного, например, многотомному исследованию М. Н. Гернета по истории царской тюрьмы [412] , пока нет. Однако немало сделали художественная литература и мемуаристика. Под рубрикой «Лагерная литература» в моей библиографии около 200 наименований рукописей и книг, почти половина которых опубликована зарубежными издательствами. Самыми значительными из этих работ являются, бесспорно, книги А. Солженицына, Е. Гинзбург и В. Шаламова, но первые книги о советских тюрьмах и лагерях начали издаваться еще в 20 – 30-е гг., немало вышло их и позднее. Заслуживает упоминания в этой связи книга Ю. Б. Марголина «Путешествие в страну ЗЕ-КА», впервые изданная еще в 1952 г. в Нью-Йорке.

В нашей работе мы ограничимся лишь кратким очерком о тюрьмах и лагерях. Мы будем ссылаться здесь главным образом на малоизвестные и неопубликованные мемуары и свидетельства.

Известно, что концентрационные лагеря и временные тюрьмы для политзаключенных или заложников возникли в Советской России еще в годы Гражданской войны. Однако более или менее упорядоченная пенитенциарная система начала создаваться в нашей стране лишь с начала 20-х гг. К этому времени стали разрабатывать и соответствующее законодательство. Режим политических заключенных в начале 20-х гг. был сравнительно мягким. Политзаключенные получали надбавку к общему питанию, освобождались от принудительных работ и не подвергались унизительной проверке. В политизоляторах допускалось самоуправление, политзаключенные выбирали старостат и через него сносились с администрацией. Они сохраняли одежду, книги, письменные принадлежности, ножи, могли выписывать газеты и журналы. Их пребывание в тюрьме рассматривалось как временная изоляция на период чрезвычайного положения. Так, например, 30 декабря 1920 г. ВЧК издала приказ, в котором говорилось:

«Поступающие в ВЧК сведения устанавливают, что арестованные по политическим делам члены разных антисоветских партий содержатся в весьма плохих условиях… ВЧК указывает, что означенные категории лиц должны рассматриваться не как наказуемые, а как временно в интересах революции изолируемые от общества, и условия их содержания не должны носить карательного характера» [413] .

Для тюремных нравов того времени характерен такой эпизод. Когда умер один из виднейших русских революционеров-анархистов П. А. Кропоткин, сотни московских анархистов, находившихся в Бутырской тюрьме, потребовали выпустить их на похороны своего учителя. Прибывший в Бутырку Дзержинский распорядился выпустить анархистов под честное слово. И действительно, после похорон Кропоткина, построившись по-военному, все анархисты вернулись в тюрьму, где подготовили позднее сборник «На смерть Кропоткина», отпечатанный с разрешения властей в одной из типографий.

Надо сказать, что к политическим заключенным относили тогда эсеров, меньшевиков, анархистов и других представителей социалистических партий, участвовавших в революционной борьбе против царизма. Члены буржуазных, а тем более монархических партий, участники белогвардейского движения значились в документах ВЧК как контрреволюционеры и содержались вместе с уголовниками. Для них был установлен жесткий карательный режим. Это было явным нарушением провозглашенных вскоре после Октябрьской революции принципов новой власти.

Конечно, в практике ВЧК-ОГПУ в начале 20-х гг. было немало случаев, которые можно квалифицировать как издевательство над заключенными. Но это было не правилом, а исключением. В «Исправительно-трудовом кодексе» 1924 г., регулирующем положение всех заключенных, включая уголовников и контрреволюционеров, на странице 49 напечатано: «…режим должен быть лишен признаков мучительства, отнюдь не допуская: наручников, карцера, строго одиночного заключения, лишения пищи, свидания через решетку». В большинстве случаев кодекс соблюдался, и нарком здравоохранения РСФСР Н. А. Семашко мог публично и не без оснований заявить, что в советских тюрьмах установлен гуманный режим, какого не могло быть в тюрьмах капиталистических стран.

Постепенно, однако, режим ограничивали, урезали по мелочам «вольности» политзаключенных, и то, что было прежде исключением, становилось правилом. В 30-е гг. тюремный режим продолжал ухудшаться, и теперь «вредители» не могли и мечтать о тюремных порядках начала 20-х гг. С началом массовых репрессий режим в тысячах старых и новых тюрем был ужесточен до предела. В камеры, рассчитанные на одного заключенного, запирали до пяти человек, в камеры, рассчитанные на десять заключенных, – 40 – 50 человек. В камеры, рассчитанные на 25 заключенных, заталкивали от 75 до 100 человек. Заключенным запрещалось подходить к окну, ложиться днем на нары, иногда – даже разговаривать. По малейшему поводу их бросали в карцер, лишали прогулки, переписки, возможности читать книги.

«Меня повели на второй этаж, – рассказывает в своих неопубликованных мемуарах бывший военный прокурор М. М. Ишов, помещенный в Новосибирскую пересыльную тюрьму. – У дверей одной из камер приказали остановиться. Надзиратель отпер ключом замок, приоткрыл дверь и буквально втиснул меня в камеру… Если вспомнить сказки про ад и рай, то камера, в которую я попал, была сущим адом. В камере площадью в 40 квадратных метров содержалось около 270 человек. При двухъярусной системе нар в камере должны были разместиться все втиснутые туда заключенные. Люди корчились под нарами, на нарах и даже на крышке стоявшей в углу большой “параши”. У дверей камеры, в проходе, тесно столпились заключенные. Негде было присесть и некуда определиться. Многие, стоя на ногах, изнемогали от усталости… Заключенные, лежа на полу, стоя в проходе, ругались друг с другом. Все были до крайности раздражены и обозлены. Более разношерстную публику, чем оказавшаяся в этой камере, трудно себе представить. Здесь были крупные бандиты, воры, жулики, убийцы, спекулянты, разные бытовики и мы, обвиняемые по статье 58 “Уголовного