К вам идет почтальон — страница 5 из 104

Нет, этак ног не хватит. Да и некогда, пора отправляться на тони.

И вот я снова шагаю с сумкой. Ветер свистит, заносит песком кладбище. А за кладбищем, за крестами, сразу море.

Здесь, по краю суши, идти легче. Песок плотный, гладкий, как панель в городе. Море не дает ему просохнуть, два раза в сутки накатывается на берег, заливает до самого пригорка с крестами.

Идти хорошо, нежарко. Чистые, прозрачные ручейки текут из леса, да так бойко шумят, так спешат, словно море только их и ждет, только и недостает ему этих капель воды. Перескочишь через ручей, потом, глядишь, надо шагать, а то и перелезать через бревна, позабытые приливом. Бог весть где оторвались они от плота, — море и взяло их. Носило, отмывало, по кусочку очищало от коры и здесь вернуло земле.. Много и другого приносит прилив. Ноги вязнут в водорослях, запутавшихся, как трос у неумелого корабельщика, а то уходят вдруг в мягкую пену. Она лежит на песке ровно талый снег, ветер дует на нее, раскидывает по берегу хлопья.

Слева лес, справа море, и ни души кругом. Слышно только, как ступают по упругому песку мои подошвы да как ведут между собой беседу деревья да морские волны. Сегодня ветер с севера, море шумит громко, — и лесу трудно с ним спорить.

Бывает, на берег выходит из леса медведь. Сейчас он сытый, человека не тронет.

Сосны качаются, а шума не слышно, — у моря голос погромче…

Под шум моря мы родились и выросли. Люблю я слушать море. Всегда оно помогает моим мыслям и словно объясняет мне всё, что тревожит меня, смывает прочь всякий мусор и наталкивает на главное.

В мыслях у меня еще был Афонин, а тут, на берегу моря, я вдруг сказал себе:

«Не стоит он того, чтобы долго о нем думать. Ничтожный он человечишко, вот вроде той щепки, что болтается в за́води. Мечется она, толчется, а всё на одном месте: суша ее не берет, да и морю она не нужна.

Может, тот же Арсений утрет ему нос. Еще как! Услышит, какую напраслину на него возводят, соберется с силами и поведет нас в Зимние горы. Ничего удивительного.

Так или иначе, пещуру осилим. Быть не может, чтобы миллионы от нас ускользнули!»

Так сказал я себе, и на душе стало легче. Быстрее задвигались ноги. Вот и первая тоня. В хорошую погоду я застал бы рыбаков в лодке, выбирающих сеть, или на берегу, за разборкой и разделкой добычи. Сейчас промысла нет. Семга к берегу не идет, держится на глубине. Рыбаки, верно, в избушке, чинят снасть либо спят.

— Эй! — кричу я. — Почта! Почта!

Избушка в расщелине стоит, точно спряталась от ветра. Оттуда сбегает ко мне мальчуган в белой рубашке, принимает письма и газеты.

— Пиджак бы надел, — говорю, — простынешь.

Следующая тоня — Морозовка, в получасе ходьбы, потом через два часа Гусиная, а там Тимошкина, Лешачиха, Заручье. До Поползухи, где хозяином Арсений, добрался я вечером.

Над самым обрывом стоит его избушка. Деревья, сбегающие по откосу, хотят увлечь ее с собой, столкнуть, а она упирается, робко поглядывает на море двумя маленькими окошечками. Откос тут глинистый, Поползуху давно пора передвинуть на другое место. Сделали бы и нынче, да всё не хватает рук.

У крыльца, над столом для разделки рыбы, — седая голова Арсения. Он бросил молоток, подбежал, обнял меня, повел в дом.

— Ну, хохолок, — сказал я, — как живешь?

Когда-то волосы его были рыжеватые и топорщились, как петушиный хохол, а теперь он весь выцвел. Глаза были голубые, а сейчас водянистые и словно слезятся.

— Плохо, — отвечает. — Радио испортилось. На прошлой неделе, в среду, нет — в четверг, начали передавать об Антарктике — и на́ тебе вот! Замолчало. В поселке Мирном, знаешь, шестьдесят четыре градуса мороза! И больше ничего не успело сказать, оборвалось что-то внутри.

Я положил на лавку газеты и спросил:

— А сам починить не можешь?

— Евграфушка, милый! Катушку надо перематывать! Я слепой как крот.

Золотой старик! Всё-то он умеет, одряхлел только. А хозяйство на тони ведет аккуратно. В избе культурно. Койка под чистым полотняным пологом, от комарья, в углу полочка, на ней вместо иконы будильник, стопка книг да лампа. С потолка свисает проволочный крюк, на него Арсений вешает котелок с ухой, чтобы не пачкать печной копотью стол. Койка пустая, на топчане тоже никого.

— Коротков где? — спросил я. — Письмо ему вот, из города.

— В деревню ушел. Не попадался тебе разве? Ох, не могу я с ним!

— Молчит всё?

— Пускай другого ученика дадут. Посуди сам, Евграфушка, радио немое, да еще и этот стоерос как воды в рот набрал. Голова лопается.

«Хорошо, что нет Короткова, — подумал я. — Как раз кстати. Наедине можно будет потолковать».

Однако помнил я, что у меня под языком репей, сдерживал себя, ждал удобного момента и терпеливо слушал Арсения, обрадовавшегося собеседнику.

— Ох, худо, худо без радио! — сетовал он. — Передача какая интересная была! Ловко там наши целый поселок сгрохали. А ветры там — на ногах не устоишь! У нас лютые ветры, а там еще пуще.

— Наивная же ты душа, Арсений, — не выдержал я. — Антарктики тебе только и не хватает!

Он заморгал и уставился на меня. Почуял, должно быть, скрытый смысл в моих словах. И тут мне уже ничего не оставалось, как выложить ему всё.

— Сидишь тут, — начал я, — не ведаешь, что Афонин про тебя плетет! Как имя твое треплет!

— Знаю, милый. Знаю. Злой он на меня, а за что? Ну чем я ему не по нраву?

— Плюнь, — сказал я. — Гром не из тучи, из навозной кучи. От тебя зависит заткнуть глотку Афонину.

Верно, он не понял, к чему я клоню.

— Нет уж, увольте. Дайте дожить тихо.

— Арсений, — сказал я, — ты сам постоять за себя должен. Не в Афонине дело. Одно к одному. Снасть, что в море на льдине унесло, три тысячи стоит.

— Всё равно, — сказал он, — повернешься — бьют и не повернешься — то же самое. Ну что я могу?

— Этак хуже бить будут, — молвил я в сердцах и потерял нить рассуждения. Арсений же вдруг замкнулся, морщины, игравшие на его лице, как пенка на молоке, застыли и словно врезались глубже.

— Обследование идет, Арсений, — строго проговорил я. — Мелешко приехал, товарищ из области. Афонин днем и ночью к нему бегает.

— А Савва что? — заговорил Арсений обиженно. — Савва не знает меня разве? Савва не знает — брал я когда чужое, губил общественное добро?

— Знает, Арсений, — сказал я. — Он меня и послал. Общество тебе верит, Арсений, ты не сомневайся. Я от Саввы, от всего правления к тебе. Первым делом ты должен написать объяснение насчет сетей, а я отнесу Мелешко.

Это я, положим, сказал ему по собственному почину. К слову пришлось.

— Вот тебе конверт и бумага, Арсений, пиши, — прибавил я.

Я подождал, пока он напишет, а потом завел речь о главном.

— Понатужился бы всё же, — начал я, — показал бы завод. С пещурой, понимаешь, вопрос не терпит, а дело миллионное…

Некоторое время он смотрел на свои ладони. Темные, жесткие — смола въелась.

— Арсений, — сказал я, — сам не пойдешь — другим дай напутствие.

Избушка тряслась от ветра, море шумело громче — надвигался прилив. Море подступало к нам, подхватывало плавник, клочки водорослей, сгустки пены, плескалось совсем близко, словно и его касался наш разговор.

— Вот что, Евграф, — молвил он, — коли веришь мне, я скажу. Нет туда дороги. Смотрел я.

— Ходил? Ходил, значит, в Зимние горы?

Он кивнул.

— А Савве сказал?

— Он не знает. Ему-то я согласия не дал идти, стар, говорю. Он с тем и ушел. А я дал мозгам движение. Погода, вишь, препятствует лову, дай оставлю тут Короткова, схожу, попробую, Евграф! С моря к заводу нельзя пройти, — разве если обсохнет после дождей. Реку завалило, нет по берегу пути, вовсе нет. Обвал. Река в Гусиное озеро течет. А через кручи, тебе самому понятно, как…

— Понятно. Гибель — через кручи идти.

— То-то и есть. А хоть ты и дойдешь до места, какой толк? Как ты вывезешь пещуру? Без реки-то.

— Эх, незадача! Надо же тому быть — лежат наши миллионы в таком проклятом месте, в Зимних горах! Арсений, — говорю, — неужели откажемся? Выход должен найтись.

У меня даже голос пресекся, — до того стало досадно.

— Сухой путь нужно найти.

— Бог с тобой, — испугался я. — В болоте завязнем.

Мы замолчали.

— Евграф, — сказал Арсений, — коли не веришь мне, сходи сам посмотри, завалило реку или нет.

— Ерунду ты болтаешь, Арсений, — ответил я твердо, — сущую ерунду. Даже слушать невозможно.

Мы поели ухи, выпили чаю и легли на топчан. Арсений заснул сразу, как младенец, мне даже смешно стало, до чего быстро он уснул. Щетинистую свою щеку на ладонь положил, — ну, чистое дитя!

Кроме нас в избе был будто еще третий. Не могу сказать, отчего мне так показалось. Наверно, оттого, что в другом углу белел полог от комаров, простыня, подтянутая бечевками с потолка, — ни дать ни взять лежит кто-то там, накрывшись простыней, и не спит, прислушивается к моему дыханию и думает.

Но там, конечно, никого не было. Какие комары в этакую стужу! Всех прибило.

За стеной море ворочалось. Прямо точно в стену бьет волна, — прилив идет.

Утром Арсений встал молчаливый, занятый какой-то мыслью. Я не спрашивал, — сам выложит.

— Евграф, — произнес он вдруг со вздохом, — и зачем я сказал тебе?

Я не понял.

— Ведь не поверят мне, что я был там, в горах. Не поверят. То отказывался, стар, вишь, а тут — реку заволокло, дороги нет. Не поверят мне, Евграф, Афонин особенно…

— Опять ты чепуху городишь, Арсений, — сказал я.

— Нет, ты погоди. А коли я недоглядел чего? Ведь едва добрел. Не те годы-то.

Очень мне стало жаль его, но я сказал строго:

— Ну, главное-то ты видел? Завалило реку?

— Завалило. Так ведь не поверят мне… Раз вором считают, так что уж… Не поверят, — упрямо повторил он и поник.

Локоть он поставил в лужицу пролитого чая и не отдернул.

«А он прав, — подумал я. — Афонин первый подымет крик — нельзя, мол, полагаться на старика, надо проверить… И Кузьмич подхватит. А Савва не сумеет их унять, мягок очень. Цыкнул бы на них…»