К вопросу о бессмертии — страница 9 из 17

Да, первой мировой войне не оказалась противопоставленной мировая революция. Как мировая она не состоялась, но как препятствие на пути к апокалипсису значение Октября нельзя приуменьшать — факт противопоставления мира войне состоялся.

Поначалу Октябрьская революция была одной из самых бескровных революций — по крайней мере в первые полтора-два месяца. Позже возникло белое движение, но и его силы иссякли к весне 1918 года, и тут новая Россия могла бы вздохнуть полной грудью, но во внутренние ее дела незамедлительно ввязался капитал международный — он поднял чехословацкий мятеж, он более чем десятью разноязычными армиями оккупировал юг, север, запад, и восток России.

И вот уже и Колчак, и Врангель, и Деникин приторговывают русскими территориями, продают их за обмундирование и вооружение, которое осталось у союзников от мировой войны и девать его некуда, а тут представляется возможность столь выгодной коммерции! Или: кто-то на севере вывез через Мурманск на миллион фунтов стерлингов леса, значит, и на юге нельзя оплошать, и с юга погружается на корабли три миллиона пудов зерна. Тут зевать нельзя, успевай пограбить истерзанную, измученную, обнищавшую страну.

Октябрьская революция имела целью быстро ликвидировать ту техническую отсталость, которая мешала России с допетровских времен, — благая цель, но и тут не было даже признаков понимания со стороны ее «друзей».

Что бы и теперь, в 1989 году, думали о нас англичане, если бы мы лет семьдесят тому назад оккупировали север Шотландии и устроили бы там концлагеря и вмораживали бы в огромные ледяные сосульки живых людей? И погубили бы 52 тысячи британских граждан? Что бы думали американцы, если бы наши войска в те же сроки высаживались в Калифорнии? Что бы думали о нас в Канаде, если бы в сравнительно недавнем прошлом не канадские войска маршировали по улицам Омска, а советские по Ванкуверу? Но и то правда, что о России во многих странах издавна привыкли судить более чем своеобразно, и это давнее отношение Советская Россия испытала на себе вполне.

Если речь шла о защите Европы от нашествий татаро-монгольского, шведского, турецкого, наполеоновского, а позже гитлеровского, тогда Россия была О'кей, тогда, как свидетельствовал Александр Твардовский, «а «спасибо» все по-русски говорят»; но уже на другой день после победы многим хотелось бы, чтобы Россия стала небольшой такой и смирненькой страной, скажем Люксембургом. Но так в истории не бывает, и поскольку социализм случился не в Люксембурге, а в России, он и испытал на себе сполна всю историческую алчность и несправедливость современного ему «цивилизованного» мира.

Мы, народ, не перед кем-нибудь, а сами перед собой не оправдаемся в тех напрасных жертвах, которые были совершены под знаком «социалистического строительства». Мы о них помним, ими мучаемся и страдаем. И хотим спросить: а мучаются ли, страдают ли другие сравнительно молодые человеческие общества теми жертвами, которые в свое время они принесли на алтарь своего благополучия? Мучаются ли французы жертвами своих собственных революций или тех потерь, которые они нанесли Алжиру и Вьетнаму? Мучаются ли американцы тем, что истребили на всем континенте индейцев, а с другого континента привезли миллион чернокожих рабов? События давние, могли, конечно, забыться, но если они и в самом деле забылись — дело плохо.

Или вот еще об одном интеллигенте — Викторе Ивановиче Верещагине, который преподавал мне в сельхозтехникуме ботанику.

Не очень точно, но я помню о нем, что он был уроженцем Симбирска, окончил Петербургский университет и вот куда подался — в Барнаул. В барнаульском реальном училище преподавал он ботанику в течение учебного года, а летом путешествовал по Горному Алтаю. Виктор Иванович путешествовал не напрасно: пятнадцать растений и поныне читаются с приставкой «верещагинус» — все они были открыты им.

Он был дальним родственником художника Верещагина и учился в Симбирской гимназии вместе с Лениным.

Говорил Виктор Иванович очень тихо, почти шепотом, и выступать не любил, но однажды его уговорили выступить, рассказать о Владимире Ильиче. Он и рассказал: хороший был мальчик Володя Ульянов, очень способный, начитанный, всегда делал все уроки, но не любил, чтобы у него списывали… Ах не любил?! — и поехал наш Виктор Иванович в Туруханск, как раз в те места, где некогда пребывал и Сталин.

Прошло несколько лет. Однажды летом ехал я, студент, на каникулы в Барнаул, в Новосибирске была у меня пересадка, и вот смотрю — в зале ожидания сидит мой Виктор Иванович. Конечно он: седой уже, в пенсне со шнурком, с бородкой клинышком, в сапогах и в грубом таком плаще, которые в ту пору назывались дождевиками, наверное, потому, что ни один Дождь промочить их не мог. Я подошел, мы поздоровались, и Виктор Иванович спросил, на каком факультете я учусь. Я сказал — на гидромелиоративном.

— Ну вот и жаль! — сказал Виктор Иванович. — Из тебя, Сережа, мог бы получиться неплохой агроном. А теперь получается, что я зря учил тебя ботанике…

Настала и моя очередь спросить о чем-нибудь Виктора Ивановича.

— А вы в Барнаул? — спросил я.

— Да… домой…

— А вы… оттуда?

— Ты что имеешь в виду — Туруханский край? Ну да, я оттуда.

— Наверное, очень соскучились? За все эти годы-то?

— Нет, Сережа, из тебя хорошего агронома не получилось бы… — вздохнул Виктор Иванович. — Нет, нет! Ты сообрази — сейчас какой месяц?

— Месяц? Июль…

— Вот видишь — июль. Какая половина июля?

— Конец месяца…

— Вот видишь — конец. Что в конце июля делают растения?

— Как что? Они — растут!

— Все-то ты забыл, Сережа, все, чему я тебя учил, ты забыл. Растения сейчас уже почти и не растут, они — цветут.

— Я не о том, Виктор Иванович. Я о том, что вы, наверное, очень соскучились?

— Растения цветут — значит, время собирать гербарий. Самое время, а мне говорят: «У вас срок ссылки кончился, поезжайте домой». Я говорю: «Я собираю гербарий, оставьте меня до конца цветения, хотя бы недели на две-три!» Мне говорят: «Нельзя» — и грубо так говорят-то… Пришлось уезжать. А ты говоришь…

Напрасно уж так-то печалился Виктор Иванович: не знаю, по какой причине, но только года через три-четыре он снова оказался в Туру ханском крае. И снова вернулся в Барнаул.

Ну а дальше такое стечение обстоятельств: в пятидесятые годы я в качестве гидролога принимал участие в лесной экспедиции Западно-Сибирского филиала АН СССР. Начальником экспедиции был профессор Г. В. Крылов. Мы шли примерно по тем же маршрутам Горного Алтая, которые проходил в свое время еще до революции и в двадцатые годы В. И. Верещагин, только он обследовал речные долины и прилегающие к ним склоны, а мы изучали верхнюю границу леса, шли по кромке снегов и смотрели на реки, поймы и долины сверху вниз, как бы с высоты птичьего полета. Смотреть сверху вниз было очень красиво, все это так, но как же мы рвались домой, когда наступали календарные сроки окончания экспедиционных работ! И красиво и интересно, а вот поди ж ты…

Вспомнилась мне еще раз встреча с Виктором Ивановичем Верещагиным на новосибирском вокзале, когда мы с профессором Крыловым писали о нем некролог в «Ботанический журнал» АН СССР. В. И. Верещагин умер в возрасте девяноста шести лет.

Нет у нас надежного метода освоения собственного опыта. По своей значимости для нас и несколько лет — уже эпоха, мы так и говорим: эпоха «военного коммунизма», эпоха НЭПа, — хотя это были всего-то-навсего считанные годы. Уж из анализа эпох-то, казалось бы, можно и должно извлечь нечто полезное и необходимое. Но мы не извлекаем, не оцениваем кропотливо все составляющие каждого предшествующего периода, отвергая его в целом, хотя даже и части этого целого — тоже бесценный опыт.

Вот мы ведем разговоры прежде всего о том, чем был для нас НЭП — временным или долговременным явлением, вовремя отказались от него или преждевременно, рассматривая НЭП прежде всего как политику, но не как экономическую систему. Но в НЭПе была еще одна на все времена бесспорная составляющая: НЭП был объявлен одновременно с режимом строжайшей экономии, и государство уже тогда, вкладывая огромные средства в промышленность и отчасти в культуру, не гнушалось экономить не только рубли, но и копейки, умело определять эффективность своих вложений, умело привлекать к проблеме экономии массы. Я хорошо помню, как все это «сознательно» делалось.

Ну а если эта составляющая НЭПа бесспорна, почему же она забыта теперь? Почему, живя бедно, мы так расточительны? Почему вся страна завалена ржавым железом и гнилой древесиной?

Оценить бы нам наши ресурсы, земли, воды, недра, леса в рублях за гектар, за кубометр — и богатства использовались бы гораздо разумнее.

Оценить горнорудные ресурсы — и горняки не снимали бы сливки с месторождений, разрабатывая только те пласты, на которых можно показать самую высокую производительность.

Пусть кубометр воды хоть что-нибудь, но будет стоить для Министерства водного хозяйства — и тогда оно не будет протаскивать проекты умопомрачительной стоимости.

Пусть каждый кубометр леса на корню будет иметь хорошую стоимость — и тогда в дело пойдет не 3–5 процентов от объема вырубок, как это имеет место сейчас, а гораздо больше.

У нас до сих пор не определена роль денег в нашем обществе. Как подорвали их значение в пору «военного коммунизма», так и до сего дня деньги имеют у нас двойственную роль. В личностном, частном плане деньги для нас как деньги — мы знаем им цену, не швыряем на ветер, распределяем до получки. В масштабе же государственном и производственном этого и в помине нет! Продажная цена продукта у нас запросто может быть в несколько раз ниже его себестоимости, а колхозу сплошь и рядом выгоднее получить низкий урожай, чем высокий, быть беднее, а не богаче — бедному положена дотация. Предприятие у нас получает задание на прибыль, но оно лишено реального права выпускать доходную продукцию и определять ее цену. Министерство отчитывается не в рублях проданных товаров и услуг, а по «освоению средств», по вводу в строй новых объектов. Какова их рентабельность и кто ее доказал, в каких единицах? Нет о