— Гоша, Гошенька, — теребила его перепуганная тётка. — Попей водицы. Не кричи так, сердечный. Не майся. Прости меня, дуру старую. Ни слова больше… Никогда!
— Никогда, ни в жисть, —повторяла за ней Мария Николаевна и трясла головой, глотая слёзы.
— Да что вы, старые? — сказал Гоша и попытался улыбнуться. — Вы-то при чём? Это меня рука донимает. Пойду-ка я её лечить, старые.
Он взял топорик и вышел во двор. Сразу стало легче. Здесь столько тепла и света. Его прямо окатило восторгом растущей повсюду травы, ярко-жёлтых одуванчиков.
Небольшой кухонный топорик едва брал утрамбованный битум: делал неглубокие выбоины, увязал в смоле. Но трещины всё же пошли — ростки теперь пробьются, они сильные. Ещё несколько ударов и можно идти домой.
Дверь киоска спортлото вдруг распахнулась и выпустила наружу верхнюю часть хозяйки.
— Ты чего, борода, тут делаешь? — недобро спросила она.
— Надо… Я уже заканчиваю, — ответил Гоша.
Киоскёрша покосилась на топорик и стала решительно высвобождать из узкого дверного проёма нижнюю часть тела.
— В милиции закончишь, — пообещала она, оглядываясь вокруг — наверно, искала подмогу. — Тут деньги, карточки, а он, урка, подкоп роет. Ну, чего глазами водишь, бандит? Застукали тебя!
«Что она плетёт? — подумал Гоша. — Как ей объяснить? В самом деле — с топориком и асфальт вот раздолбил… Поднимет крик — доказывай потом всем, что ты не верблюд».
Слово «доказывай» зацепило в душе какой-то рычажок, тронуло завесу скрытого.
На миг он оглох, и губы вздорной огромной бабы теперь кривились беззвучно, немо и хищно наползали друг на друга, будто шевелились кольца питона… Питон ездил по стране в передвижном зооцирке, сильно облепился и постарел, но Серёжа смотрел на него с восторгом.
«Мальчишки в садике говорят, что питон самый сильный, — сказал сын. — А я им не верю».
«Правильно делаешь, — засмеялся он. — Запомни: самый сильный — твой папа».
«Я знаю, — серьёзно ответил Серёжа. — Мне и мама так говорила. Папа, а правда — ты всё на свете можешь?»
«Могу, сынок. Всё на свете».
…Злобное лицо киоскёрши вернулось к нему. Вернулась и улица, какие-то прохожие, которые остановились возле почтового отделения и прислушивались к скандалу.
«Ты можешь всё, папа!» — крикнул ему сын, уходя в своё далёкое и скрытое.
Гоша посмотрел на киоскёршу и вдруг отчётливо понял, что Зина (да, так её зовут, а в детстве мать ещё звала Звонком — за звонкий голос) глубоко несчастна. Муж умер несколько лет назад, дочь живёт в Ленинграде, до пенсии трубить и трубить, а тут ещё проклятая язва покоя не даёт. Язва двенадцатиперстной, с повышенной кислотностью. Изжога донимает — успевай только соду глотать. Есть, правда, алмагель, но его не накупишься — рубль сорок флакон…
— Слушай, Звонок, — сказал он поднимаясь, так как до этого сидел на корточках. — Ты не злись. От злости и изжога ещё больше звереет.
Киоскёрша поперхнулась словом, вытаращила от удивления глаза.
Гоша помялся немного, как бы стесняясь, переложил в другую руку хозяйственную сумку.
— Я травы знаю, — сказал он, собираясь уходить. — Насушу и принесу дня через три. Сбор называется. Попьёшь отвару — язва и зарубцуется.
Зина попятилась назад, запихивая своё нестандартное для язвенницы тело (так говорили в больнице) обратно в киоск.
— Ты… откуда всё знаешь? — обмирая от страха, прошептала киоскёрша. — Про маму-то откуда?
Прошло время.
Я не видел Гошу уже несколько недель.
Меня сжигало непомерное любопытство, оно передалось Косте. Теперь мы каждый день обходили вагоны, выглядывая среди пассажиров Гошу, но его нигде не было.
Костя, начитавшись популярных книг по психологии, как-то толково заметил, что у Гоши, наверное, смещено понятие о необратимости событий. Поэтому он так яростно «разгоняет» тучи. Каждая из них в его понимании грозит ливнем, бедой — ещё тем ливнем, той бедой.
Вот и сегодня мы с Костей переходили из вагона в вагон — от хвоста к электровозу. Искали Гошу. Оставался последний вагон.
…Он сидел возле окна и… улыбался.
Он играл во взгляды-фантики с девочкой лет семи или восьми, которая сидела напротив. Нужно, как я понял, успеть поймать взгляд, улыбнуться и тут же отвернуться к окну. Как при такой игре вести счёт — неясно, но по всему видно — счёт их вовсе не интересовал. Им весело — и ладно.
Мать девочки разговаривала с парнем в джинсовом костюме, быть может, отцом девочки, и только время от времени механически клала руку на колени непоседы — на месте ли её сокровище.
— Видишь, — сказал Костя. — Он не только диссонансы природы чувствует, но и её гармонию.
По теории Кости огромное потрясение, стресс, который пережил Гоша, преобразили не только его психику, но и физиологические реакции, энергетику организма. Костя называл Гошу болевой точкой природы, человеком-нервом.
Мы разговаривали и незаметно наблюдали за Гошей.
Он радовался как дитя.
Девочка, поймав на себе взгляд-фантик, подпрыгивала на жёсткой лавке, болтала ногами, смеялась, а то вопросительно протягивала руку к светлой гошиной бороде, притрагивалась, и он замирал, на секунду уходил в себя, но тут же возвращался и дарил победительнице улыбку.
Мы вышли перекурить. А когда вернулись в вагон, поняли: что-то произошло. Что-то мешало теперь Гоше, беспокоило его, отвлекало от игры. Мне показалось — виновата зубная боль. Он несколько раз непроизвольно хватался за щеку, а девочка, не понимая, что ему плохо, ещё пуще веселилась.
Два-три взгляда, брошенных Гошей в противоположный конец вагона, прояснили ситуацию.
Там, возле тамбура, играли в карты. Троих ребят я немного знал — они работали шофёрами на карьере. Четвёртый, их напарник, был явно не из нашего городка: смуглый, с усиками, в белой водолазке и белых брюках. Я назвал его про себя — Фраер. В самом деле, кто в пыльной электричке щеголяет в белом? Ребята играли азартно, заезжий, по-моему, был в выигрыше.
Но при чём здесь Гоша? Вот вопрос.
Напрасно девочка призывала своего попутчика продолжить игру. Гоша даже побледнел — то ли от боли, то ли от какой-то внутренней борьбы. В его голубых глазах зажигались и гасли искры бешенства, необъяснимого внезапного гнева.
— Не могу! — вдруг как бы простонал он. Гоша встал и сразу как будто вознёсся своим небольшим росточком над лавками и людьми. — Не могу больше! Больно! Будь ты проклят, подонок… Неужто вы слепые?
Разговоры в вагоне смолкли. Какая-то бабка испуганно прошептала: «Батюшки, юродивый».
— Вы! Вы! — закричал Гоша, тыча пальцем в дальний угол, где играли в «очко». — Он же вас дурачит, болваны! Восемьдесят шесть рублей в карман положил… Что вы на меня смотрите, слепцы! Он — шулер. У него карты краплёные.
Парень в белой водолазке вскочил, метнулся в тамбур. Шофёры, мешая друг другу, бросились за ним. В открытую дверь рвануло ветром.
— Выскочил, гад, — заключил узколицый высокий дядька, дремавший до сих пор у тамбура. — С поезда спрыгнул.
Костя схватил мою руку.
— Что я говорил! Он чует мысли, сущность человека чует. Ты понял?! На каком расстоянии — почувствовал. Давай подойдём, поговорим, спросим, как он это делает.
Я глянул в сторону окна. Гоша отдыхал. Зубная боль, по-видимому, отпустила его. Он блаженно щурился от яркого утреннего света. В русой бороде, к которой опять вопросительно тянулась девчонка, блуждала тихая улыбка.
— Не надо, Костя. Он ничего нам не объяснит. У него так получается само собой. Ты же не объяснишь, как ты дышишь или ходишь. Само собой.
— А ты представляешь, как ему живётся? — спросил Костя и даже потряс головой, будто прогонял кошмар. — Всё время как по стеклу. Босыми ногами по битому стеклу…
И он вполголоса забормотал чьи-то стихи, наверно, как всегда, безбожно перевирая:
По битому стеклу душа
Ходила — пела…
Плясала на огне ножа:
Душа — не тело…
Вагон качало, в соседнем тамбуре хлопала дверь. Я впервые заметил, как сиротливо в поезде, как неприкаянно.
Она и мучила себя,
И истязала,
Но вместо близкого конца —
Всё вырастала! —
бубнил Костя.
Я подумал: поэты всегда стремятся выделить мысль в чистом виде — так выращивают кристаллы в перенасыщенных растворах. Парение духа — хорошо. Но вот костиной душе (и телу) срочно нужна квартира, и как это увязать с любовью ко всему возвышенному?
Могла бы с телом в мире жить,
Знать сладость хлеба,
Но тесно ей на всей земле,
И мало — неба!
Тётка с утра ушла на базар. Гоша выпил молока с чёрным хлебом, надел чистую рубашку — любимую, в крупную красную клетку, взял полиэтиленовый мешок и вышел на улицу. Сегодня выходной, можно не спешить и троллейбусом не подъезжать, а спуститься по Рабочей и мимо вагонного депо выйти к стрелке, где путь поворачивает на Долговцево. Там ещё остался лоскут степи, и травы в окружении распаханных полей каждую весну встречают, как последнюю. Цветут, медоносят, исходят тончайшими ароматами, которые забивает густой и пыльный дух полыни.
Он шёл не спеша, прислушиваясь к непонятному ощущению, которое владело им последние три-четыре дня. Оно было похоже на беспокойство, томление, на ожидание перемены в жизни… Может, это туча? Может, наконец, приближается та, ненавистная ему и природе туча? Та, ради которой вот уже долгие месяцы он все свободные часы и дни проводит в электричке, всматривается в окно. Он рассеет её, испепелит в атомный прах! Или просто прогонит — замахнувшись мыслью, ударив ненавистью… Но нет. Это чувство доброе, и оно усиливается всякий раз, когда он проходит мимо вагонного депо. Где-то тут причина этого непонятного ощущения, от которого радостно кружится голова.
Рабочая улица кончилась. От тротуара отделилась тропинка и запетляла вдоль бетонной стены забора — уступами, уступами, всё ближе к железной дороге. Где-то там, в конце забора, в долинке…