Алан внимательно посмотрел на нее, вскинув брови:
– И не поспоришь.
– Нацисты не дремлют, – закончила Дотти, и Скотт вспомнил предостережение Эрнеста.
– Хоть в чем-то мы согласны.
– В таком случае ты сделал все, что мог. Пора выталкивать птенчика из гнезда.
– И начать высиживать другое яйцо, – сказал Скотт.
– Это ты уже проходил, – кивнул Алан.
Скотт отдал неряшливые окончательные черновики секретарше, та их перепечатала и отдала секретарше Парамора, тот отнес листы Эдди, он, в свою очередь, послал их Манку, от которого Скотт получил через несколько дней копию сценария с наложенной резолюцией студии: «Одобрено». Его имя все еще значилось первым, но Парамор полностью переписал большую сцену в больнице.
Чтобы отстаивать свое детище, Скотту нужно было лично присутствовать на съемках. Он изложил свои мысли Эдди, однако Манк не хотел, чтобы хоть один из сценаристов путался под ногами. Скотту грех было жаловаться. С третьей попытки обосноваться в Голливуде он наконец получил одобрение, да и картина была многообещающая. Он, можно сказать, добился триумфа, только заняться теперь стало нечем.
«Милый мой Пирожок, – написал Скотт дочери. – Прости, что не увиделся с тобой в Нью-Йорке. Я собирался выгадать полдня и спасти вас с Персиком[98] от кошмара студенческой столовой, но не смог отделаться от дел в городе. Скажу только, что в итоге оказался опустошен физически и морально, да и компания у меня была не из приятных. Мы с твоей мамой благополучно пережили каникулы в Майами, и она была рада побывать дома. Доктор выписал новые лекарства, которые должны снизить ее возбудимость, но я думаю, терапия зашла слишком далеко. Хотя она вела себя как шелковая, как же ей не хватало привычной живости, которая и делала ее особенной! Надеюсь, к Пасхе мама оклемается и ты сможешь приехать. Потом обсудим подробнее.
Пожалуйста, не забрасывай латынь. Пусть сейчас она и кажется скучной, со временем ты поймешь, насколько она необходима, не говоря уже о том, что в хорошие колледжи без нее не возьмут. А у тебя осталось три месяца. Прошу тебя, соберись. Потом можно будет все лето отдыхать. Думай об июне как о финишной черте. Про Европу я не шутил! Судя по тому, как развиваются события, возможности поехать туда свободно может больше не представиться. Хоть мы и не до конца еще расплатились с долгами, я отношусь к этому как к выгодному вложению. Впрочем, все, конечно, зависит от твоего желания.
Как будет время, дай мне знать, что ты об этом думаешь. Иногда мне кажется, что я пишу в пустоту».
Скотт не удивлялся тому, что чувствовал себя одиноко – прежде он ведь каждую минуту проводил с Зельдой. Усугубляло положение и то, что Шейла наказывала его – избегала. Пришли ливни, по каньонам побежали грязевые потоки. Скотту нужно было писать рассказ, но просыпался он поздно, а весь день на работе валял дурака, полистывая Конрада и высматривая на мокрых изгородях Мистера Иту.
Боги его понимал. Тяжелее всего Скотту приходилось дома.
– За безделье – мать пороков! – поднимал он тост и щипал Мэйо.
И Боги был прав. В школе Скотт занимался чем угодно, кроме уроков. В доме бабушки, один в целой крепости, он срисовывал стоящие напротив особняки, пересчитывал многочисленные окна и двери, вел подробный журнал наблюдений за соседями. В шестом классе он завел еще дневник, в котором писал о понравившихся девочках, и целый гроссбух, чтобы вести учет каждому заработанному и потраченному пенсу. Эти тайные увлечения потихоньку сошли на нет – отчего-то Скотт их забросил, как детектив, который он начал писать под впечатлением от «Шерлока Холмса» – и уступили место новым. В Принстоне вместо зубрежки перед экзаменами он сочинял мюзикл. В армии – роман. Ничего не изменилось. Скотт так и остался тем мальчиком, который больше всего на свете любил заниматься чепухой, и тосковал, если подходящего занятия не находилось.
Сейчас его тянуло сесть за книгу о Голливуде. Герой – продюсер – уже был, но вот тонкости индустрии он понимал еще слабовато. Впрочем, кое-какие, как всегда беспорядочные, записи Скотт уже начал делать.
Спасение пришло в лице Джоан Кроуфорд. У нее истекал контракт, и после провала «Великолепной инсинуации»[99] удачная работа была нужна ей как воздух. Хотя Кроуфорд оставалась ведущей актрисой студии, с годами амплуа ее сужалось. Ей больше не предлагали роли наивных покорительниц мира или молоденьких решительных продавщиц. Чтобы играть главных героинь, Кроуфорд не хватало юности и свежести, теперь она чаще воплощала образ обманутой женщины в слезливых фильмах, противостоящей унижениям, а к концу фильма добивающейся возмездия, вожделенного, но с оттенком горечи. Эдди лично пришел сообщить Скотту новости. Хант Стромберг[100] приглашал его написать сценарий по опубликованному в журнале «Космополитен» рассказу с вызывающим названием «Неверность»[101] – истории о любовном треугольнике – и подогнать роль специально под Кроуфорд.
– Знают, кому давать эту работу! – сказала Дотти, и Скотт вздрогнул, на секунду подумав, что она намекала на него.
– Кроуфорд сыграет жену.
– Тогда это авторский вымысел, – пошутил Алан.
– Она переспала в «Метро» со всеми, кроме Лесси, – сказала Дотти.
– Хант тебе понравится, – сменил тему Алан. – Он не Манк, Шекспиром себя не мнит.
Рассказ был не бог весть каким. Успешный предприниматель приглашает смазливую секретаршу отужинать в его особняке, пока жена в Европе. На следующее утро та возвращается домой пораньше и застает парочку за завтраком. Все трое спокойно сидят за столом, верный дворецкий прислуживает им как ни в чем не бывало, но хозяин дома знает, что браку его пришел конец, и уже представляет, как эхом разносятся редкие шаги по опустевшему поместью. И из двух этих зарисовок Скотту нужно было слепить целый фильм.
Днем он встретился со Стромбергом. Не в зале совещаний, где всегда было не протолкнуться, а лицом к лицу в тихом кабинете, отделанном красным деревом, с тянущимися по стенам книжными полками. Стромберг был молод, не из поколения Манка и прочих. В твидовом костюме он смотрелся неловко и больше напоминал неопытного помощника преподавателя. Наверняка читал «Гэтсби». И работу над фильмом предлагал так, будто Скотт мог отказаться.
– Картина должна быть современной и серьезной, но при этом душевной. Нужно, чтобы зритель сочувствовал всем троим, иначе ничего не выйдет.
Скотт собрался было сказать, что с Джоан Кроуфорд добиться этого будет невозможно, однако только кивнул, помечая что-то в блокноте.
– Под вопросом еще место съемок, чем зарабатывает муж и все такое. Героиня необязательно должна быть секретаршей, пусть будет хоть пианисткой или занимается наукой; главное, зритель должен ее полюбить или, по крайней мере, понимать, что ею движет.
– Любовь? – предложил Скотт.
– Не торопись. Девушку сыграет Мирна Лой.
Худший расклад трудно было придумать. В молодой героине должна чувствоваться хоть тень невинности, в них всех даже, иначе публика возмутится. По личному опыту Скотта, влюбленные беспомощны, и если только сердце их не кристально чисто, чувства заставляют их думать лишь о себе, отгораживаться от мира, заботиться о собственном счастье – и гори оно все огнем. Он сам чуть не совершил подобную ошибку с Лоис Моран. В то лето в Жюан-ле-Пен он чувствовал то же убийственное безразличие со стороны Зельды, а сейчас – со стороны Шейлы. Как показать холодность, охватывающую мужа, не вызвав к нему презрения?
Скотт был волен кроить историю, как ему вздумается, и поначалу это только осложняло задачу. С другой стороны, теперь он был сам себе господин. Работа под началом Стромберга была сродни повышению, как все говорили, и Скотт понимал почему. В отличие от Манка, который сталкивал сценаристов лбами, чтобы делать все по-своему, Стромберг отступил и предоставил Скотту самому решать, как рассказать историю.
В первую очередь нужно было решить, что делать с Джоан Кроуфорд. Он изучал ее игру, будто готовясь к экзамену, вместо обеда ходил в мерцающей полутьме старой проекционной Тальберга и, взяв с собой только бутылочку колы и пепельницу со сколами, следил за излучиной бровей Кроуфорд, пересматривая ее ленты: «Одержимая», «В оковах», «Забывая про всех других», – пытаясь найти ее сильные стороны. Красивые скулы, одежда всегда выгодно подчеркивала фигуру, но играла она неестественно. Образам битых судьбой женщин недоставало глубины, полутонов. Счастье выражала делано широкой улыбкой, а ярость гарпии, в которую впадали ее обманутые героини, казалась не только фальшивой, но и смешной. Кроуфорд постоянно переигрывала, все у нее выходило слащавым. За одним только исключением.
Где-нибудь в середине любой картины героиня непременно решала забыть о разбитом сердце и начать новую жизнь. Без семьи и друзей заработать на хлеб можно было разве что черновой работой. И вот она, стиснув зубы, трудилась прачкой, посудомойкой, драила полы. Поначалу приходилось тяжело, однако в конце концов девушка вставала на ноги, причем Скотта поражала неподдельная решительность и достоинство, с которыми она стремилась к цели. Вот что делало Кроуфорд звездой, а не плаксивые истерики. Под свободными, ниспадающими платьями от Эдриана[102] скрывалась несгибаемая практичная женщина. Значит, и в «Неверности» у нее должен быть твердый характер, может, даже потверже, чем у мужа. Да, определенно, причем это надо дать понять с самого начала. Леди Макбет, сама толкающая его в объятья секретарши, хотя и не из честолюбивых побуждений, реформатор, гуманист.
– Разрыв не подкосил ее, – объяснял Скотт свою мысль Стромбергу. – В отличие от него. Когда муж осознает, что натворил, только она может решить, простить его или нет, и это логично – она ведь главная героиня. Зритель примет любой ее выбор.