Демонстрируя чемпионский боевой дух питомцев, хозяева ходили по рингу, держась друг напротив друга. Их танец был в чем-то сродни страстному танго. Скотт уже видел такие бои с Эрнестом в одном цыганском таборе под Ниццей. Пока тот вдохновенно рассуждал о жестоком величии этого спорта, начав рассказ со времен Карла Великого, пара полуголодных молодых петухов разорвала друг друга в клочья.
Птицы били крыльями с пронзительным кудахтаньем. Вся процедура была устроена так, чтобы до предела распалить и зрителей, делавших ставки, и бойцов. Скотт оказался в этой компании единственным белым, да еще и одет был в льняной костюм, а потому привлекал внимание. Чтобы не вызывать подозрений, он расправил бумажку в один песо и поставил на некрупного El Negro – всегда занимал сторону слабого. Остальные будто решили, что пришелец владеет какими-то тайными знаниями, и на черного посыпались ставки. Толпа одинакова что здесь, что на бирже.
Если бы птицам просто давали забить друг друга до смерти – древнее стремление к соперничеству в их природе, – одно это уже было бы немалой жестокостью. Однако хозяева шли дальше и привязывали к лапам лезвия, наподобие шпор. И тогда, и сейчас Скотт считал петушиные бои варварством. Эрнесту нравилось думать, что беспощадным его сделала война, но Скотту доводилось боксировать с ним, и он подозревал, что тому просто нравилось чувство превосходства, приходящее при виде страданий соперника. Эрнесту никогда не нравилась Зельда. Когда у нее случилось первое помутнение, он прямо сказал Скотту, что лучше бы ему с ней расстаться. Может, как раз поэтому отношения между ними разладились, хотя Скотту хотелось видеть в Эрнесте друга. С тех пор тот не упускал случая уязвить его.
Хозяева были готовы, они склонились к своим подопечным и еще нашептывали им что-то напоследок. Распорядитель собрал последние ставки, спрятал их в коробку и перебрался через деревянный барьер к зрителям. Повисла напряженная тишина. Хозяева сошлись в центре круга с важностью дуэлянтов. Опустились на одно колено и поставили, еще придерживая, петухов на запятнанный бетонный пол. Толпа вокруг Скотта в благоговении замерла перед жертвоприношением. Распорядитель поднял руку, готовясь дать сигнал, обменялся кивками с хозяевами и рубанул воздух.
Хозяева отступили, толпа взревела. Петухи бросились друг на друга и сцепились в беспорядочный клубок перьев, засверкали в свете лампочки шпоры. Птицы сталкивались в воздухе, с шумом дрались и клевались, падали на пол, кружили по рингу. Отступали, снова накидывались, царапаясь и толкаясь. Раза три-четыре сходились они, прежде чем пролилась первая кровь. Самого удара Скотт не заметил, но из схватки черный вышел, подволакивая крыло. Сосед, поставивший на El Rojo, хохотнул и похлопал Скотта по плечу.
Петухи поднялись в воздух в новой атаке. Но черный с больным крылом едва оторвался от земли, красный же взмыл, ранил соперника под глазом, а сам приземлился у дальней стенки, где стал вышагивать с гордым видом победителя. Под улюлюканье толпы на ринг вышли хозяева, чтобы снова стравить птиц. Красный раздухарился, черный выпрямился – бой! Раненый пытался сделать выпад, но красный взлетел и обрушился ему на грудь, шпора вошла до самого основания. Черный отшатнулся и упал прямо рядом со Скоттом. Казалось, он мигнул ему черным глазом, и по клюву побежала кровь. Судя по всему, шпора проткнула легкое, поскольку пятно на груди расползалось и воздух пузырился на нем при каждом выдохе. Красный снова прошелся по центру, похваляясь победой.
Однако зрители требовали смерти. Хозяин поверженного петуха выругался и с презрением махнул на него рукой, отрекаясь, а хозяин победителя подхватил его и нежно похлопал. Черный бил крылом и мигал, глядя на Скотта, беззвучно открывая и закрывая клюв. Когда красного понесли домой под возбужденные возгласы собравшихся, Скотт перелез барьер и подобрал умирающую птицу.
Ничего подобного он не планировал и сам от себя не ожидал. Он направился к дальней стенке, представляя, как увернется от распорядителя и сбежит. Где-то должен быть черный ход. Оказавшись на улице, Скотт понял, что придется удирать от толпы, как от тяжеловесных защитников гротонской футбольной команды. На его стороне были внезапность, Господь и правда, как у странствующего рыцаря, но он был стар и пьян, а потому споткнулся и упал. Не успел Скотт подняться, как оказался в центре огромной кучи-малы.
Cher Françoise[163]
Никогда еще в жизни Скотта не случалось ни такого жаркого лета, ни такого мучительного бездействия. Неделями на небе не появлялось ни облачка, ручьи пересыхали, погибали поля, фермеры воевали с городом за воду. Скотт не выходил из запоя, ссорился с Шейлой и взводом пытавшихся лечить его медсестер, наводнивших Белли-Эйкес. От нервного напряжения он сильно сдал, снова обострился туберкулез, появилась одышка и ночные поты. Врач прописал строгий постельный режим и внутривенные вливания. Скотт почти не покидал комнату с плотно зашторенными от жары окнами и, по мере того как текли дни заточения, постепенно приходил в себя, а Шейла приезжала все реже и реже.
Вместо того чтобы самой ухаживать за Скоттом, пока он был беспомощен, она наняла экономку, угольно-черную богомолку из Форт-Смита, что в штате Арканзас, которая могла бы сойти за родственницу Флоры. Эрлин носила лавандового цвета тюрбан и слушала мыльные оперы для домохозяек по радио, отвечая героям, будто и сама была персонажем. Хотя Скотт не пользовался другими комнатами, она каждый день обходила весь дом с пылесосом. Пока он принимал душ по утрам, Эрлин меняла постельное белье, клала свежую пижаму и убирала влажную, вывешивая ее сушиться на веревке, как половинки пугала. Зная о слабости Скотта к сладкому, пекла божественный бисквитный пирог с заварным кремом. Скотту Эрлин нравилась, и без нее он был как без рук, однако само присутствие экономки напоминало: Шейла наняла ее, чтобы не сидеть с ним самой.
Скотт понимал ее сомнения. И разделял их, зная свои слабости и недостатки. Он столько раз уже просил прощения за тот случай с пистолетом, за постоянные загулы… Поначалу Шейлу трогало его раскаяние, но со временем она стала смотреть на него так же, как сам Скотт смотрел на Зельду – как на источник хаоса.
Банк выплачивал проценты, работы не предвиделось, а значит, ничто не мешало ему приступить к написанию романа и вернуть расположение Шейлы трезвостью и трудолюбием.
Но прежде чем написать первое предложение, необходимо было подготовиться. Первым делом Скотт позвонил в агентство – хотел нанять секретаря. Поговорив с девушкой и убедившись, что она никоим образом не связана со студиями, он взял с нее клятву держать язык за зубами и принял на работу начитанную молодую особу по имени Фрэнсис Кролл[164]. Хрупкая, бледная и с легкой хромотой, она, как и Дотти, родилась и выросла в Нью-Йорке, так что Лос-Анджелес на нее большого впечатления не производил. Фрэнсис польстила Скотту тем, что читала несколько его рассказов в школе, хотя какие именно, припомнить не могла. Ее отец работал в Голливуде скорняком, а это могло пригодиться. Еще она была еврейкой, что, возможно, окажется нелишним, когда он начнет прописывать Стара – поднявшегося на вершину успеха сына Старого Света.
Рабочий кабинет устроили в свободной спальне на первом этаже. Приподнявшись на подушках, Скотт перебирал коробки с записями, надиктовывал характеристики персонажей, описания мест действия и зарисовки сцен. Машинисткой Фрэнсис была превосходной, клавиши только успевали щелкать под ее пальчиками, так что заканчивала она иногда раньше самого Скотта и при этом не уставала держать идеально прямую спину.
– Прочти-ка, что получилось, – говорил он, и она немедленно выполняла просьбу.
Из дома она принесла собственный словарь, и Скотт частенько обращался к Фрэнсис, чтобы проверить правописание или грамматику. Ей было самое место в колледже, но, как утверждала помощница, ее больше интересовала жизнь. Фрэнсис всегда приходила вовремя, в хорошем настроении и помогала Эрлин на кухне, ходила за Скоттом, как дочь, срезала для него розу и ставила в высокую вазу на комоде, следила, чтобы он не забыл принять лекарства. Даже с открытым окном в комнате всегда было душно, но она не жаловалась. Однажды, когда духота стояла особенно невыносимая, после окончания работы Фрэнсис спросила, можно ли ей носить шорты, будто на то требовалось особое согласие.
Поначалу работа больше напоминала сухое счетоводство. Перебрав все коробки, Скотт присвоил номер каждой записке, рассортировал, а Фрэнсис потом все перепечатала. Он внимательно изучал все записи, вносил правку и возвращал на место. Постепенно, черновик за черновиком складывался том, а ветерок стал освежать застоявшийся воздух. Случалось, что Фрэнсис не могла разобрать его почерк и просила прочесть некоторые слова, но они подолгу могли работать и молча. Это взаимопонимание без слов, как и предчувствие удачного романа, приносило ему немалое удовлетворение. Фрэнсис тоже любила насвистывать во время работы, и иногда они незаметно для самих себя подхватывали мотивы друг друга, замолкали, начинали снова. Интересно, знал ли ее молодой человек, какое у Фрэнсис замечательное чувство юмора?
Скотта забавляло, что они были тезками. Иногда он называл помощницу Фрэнни, а чаще Франсуаза[165], как героиню Пруста.
– Франсуаза, напечатай письмо, s’il vous plait.
– Oui, monsieur[166].
«Надеюсь, доктор учтет, как ангельски добра ты была ко мне на протяжении всего этого нелегкого испытания, – диктовал он. – Я все еще вынужден отлеживаться в кровати, хотя уже почти поправился, несмотря на адскую жару. Вода превратилась в предмет роскоши, так что теперь дамбу охраняют вооруженные полицейские, а кубики льда могли бы заменить наличные. Прошу, не беспокойся о моем здоровье. На этот раз на четыре месяца не затянется. Тот нью-йоркский шарлатан просто не знает, на что я способен. Единственное, что в самом деле меня печалит, так это испорченное впечатление от твоей победы. Доктору я написал и рассказал о ней. Ты вела себя мужественно, заботливо и нежно, и я этого никогда не забуду».